Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария Евгеньевна, посверкивая камешками в серьгах, разливала чай. Сережа ел курицу. Жевал он как будто рассеянно, куриную ногу держал небрежно, на отлете, а между тем едва Седой успел размешать сахар и отхлебнуть раз-другой, как Сережа уже ел пласт белого куриного мяса. Ел он не жадно, но быстро и много.
Седой рассказал о белой, которая, покружив с утра над городом, «падает» затем с такой быстротой, что не удается ее засечь. Рассказывал он, обращаясь к Марии Евгеньевне. Дослушав, она поднялась и подала Седому театральный бинокль, инкрустированный перламутром.
— Нам нужен полевой, что в этот увидишь, — сказал Сережа.
— Тот нельзя.
Мария Евгеньевна не была жадной, она была деспот. Ее деспотизм развился из любви к сыну; она мученически отсиживала свои часы в горкомхозе, была одинока, жила без интересов и, следовательно, без друзей; единственно в чем она была вдохновенна и велика, это в любви к сыну. Она угнетала его — именем своей любви она требовала его всего, старалась не отпускать от себя, ревновала к деду, к друзьям, а всего пуще к мужу, который в своей безответственности перед семьей был всеяден в друзьях, теперь где-то под Воркутой сидит, а она по его милости оказалась в этом диком городе, в голоде, нужде, с малым ребенком.
Седой простился и ушел. За углом дома его догнал Сережа, сказал:
— Ништяк, я притащу бинокль утром.
— Неси сейчас… Проспишь ведь.
— Вот еще, почему я просплю?
Седой молчал. Третий год они вместе держали голубей, и Сережа неизменно просыпал утренний шухер, являлся, когда небо было пусто, и с досадой выслушивал рассказы Седого о заварухе в небе и с той же досадой косился на пойманного без него чужака…
Сережа вернулся с тяжелой кожаной коробкой.
— А хватится? — лицемерно посочувствовал Седой.
— Что там, — безрадостно сказал Сережа, — знаешь, как она меня любит. — Подал руку и добавил. — Пепе бросил Ксению Николаевну. Во дает, а? На ихней домработнице женится. А та из тюряги недавно…
С биноклем в руках Седой выскочил к ограде горсада, побежал. Мелькнуло черно-белое серебро труб и головы оркестрантов — щеки мячами, черные налипшие челки, хлюпала слюна в горячих мундштуках, раковина эстрады направляла звуковой поток в яму танцплощадки. Пульсировала в фокстроте толпа, круглая как медуза. Из черной глубины улицы выносились машины, улица наполнялась светом, стены саманок отбрасывали синий свет, он обжигал глаза, угольные тени разрезали кварцево-белый асфальт. Девушка и парень под стеной палатки вскидывали головы, то есть еще не успевали вскинуть, еще губы их были слиты, лишь угадывалось движение, и в белом свете проносилось что-то быстрое, вспыхивало — летучая мышь, провод ли над улицей!..
IIОтроги остывали. Из рощицы степной вишни вытек воздушный ручей, смешался в низине горьковатый дух вишенной коры с запахами влажной полыни.
Под утро воздушные потоки, вобрав в себя накопленную травами прохладу и чистоту холодных камней, на подступах к городу наполнили ямы и овраги, омыли валы строительного мусора, кучи золы и каких-то клеенчатых обрезков, поглотили смрад от остатков кошек и собак, белевших костью челюстей в кучах всякой дряни, и втекли в город, наполняя улицы как русла.
Влажно-холодный воздух затопил площадку, выбитую перед голубятней в зарослях ветвистого кустарника кохии, называемого местными жителями «вениками», сквозь щели протек внутрь сарайчика. В темени угла светился бок эмалированной кастрюли, что была гнездом рябому одинокому старику.
Рябой завозился, забубнил, надувая зоб и переступая лапками. Призывные стоны рябого, стук его коготков о край кастрюли раздражали соседей: птенцы подрастали, голуби успокоились.
Взошло солнце, сарайчик как бы поплыл в потоках легкого утреннего света. Началась возня, воркотня, гуканье. Птицы слетели с гнезд, расхаживали по полу, склевывали зернышки и камешки, задирались, таскали друг друга за чубы, хлестали крыльями. Самые прожорливые толпились у двери, в щелях зеркально посверкивали их глаза.
Раиса Федоровна, мать Седого, вернулась из больницы с ночного дежурства, выпустила кур и взялась толочь картошку для поросенка.
Петух, что повел кур на промысел и уж было миновал заросли веников, вскрикнул, нацелился глазом в небо. Раиса Федоровна подняла голов: в холодной сини чешуйкой блеснула птица. Крикнула в раскрытое окно:
— Ваня!.. Чужак!..
— Хмм… — отвечал Седой из недр стеганого, собранного комом одеяла. Он было завозился, силясь растрясти себя, но вновь сложился под одеялом, подтянув колени к носу, и оттуда бормотал: — Дурите…
— Чужак!.. Белый!..
Седой распрямился, одеяло отвалилось к стене. В сенцах сорвал с гвоздя ключ. Под смех матери выскочил из дому.
На ходу выброшенной пластиной ключа поймал трубку винтового замка. Завертел ключом, отскочил, отвалилась кованая полоса накладки, сверкнула стертым винтом, с грохотом прочертила дугу по двери.
Двери распахнулись, голуби шарахнулись, замерли в углах, тянули головки. Лишь рябой был занят собой, его утробные зовы усиливала полупустая кастрюля, смесь из сенной трухи, перьев, соломы осела, была сплавлена пометом.
Седой зачерпнул из мешка пригоршню. Струя красного проса потекла между пальцами, заскакали просяные дробинки по сухой глине.
Из дверей сарайчика вывалился шумный голубиный ком, рассыпался у ног Седого. Хрипела, стучала клювами, шуршала, скрипела пером птичья орда.
Седой высмотрел в небе белого: вот он, кружит!.. Легонько топнул, взмахнул рукой. В шуме, в свисте, в дроби крыльев рванулась стая, ослепила изнанкой крыльев, оглушила, разрослась над крышей живой кроной. Тянулась вверх сколько хватило сил, опрокинулась — рухнула, как дерево, и распласталась над степью.
Белый исчез. Седой напрягал глаза: не вспыхнет ли под солнцем изнанка его крыльев?..
Лишь птица редкой выносливости могла забраться в этакую высоту и носиться в одиночестве, пробивая тугие ветровые потоки.
В городе увидели птицу: над центром поднялась стая, сразу три взвились над далекой Оторвановкой, пестрыми клубочками затанцевали в небе. Заплескались стаи над ближними, над дальними курмышскими улицами, вдруг качнувшись, взмывали — лихо свистели на Курмыше, — винтом уходили ввысь, там расслаблялись и плавно ходили кругами.
По белой будто били зенитки разрывными снарядами. Слабы были орудия: кружила она над стаями, ни одна не поднялась до нее, не поглотила, не повела вниз.
Седой вернулся из дому с громадным, обтянутым черной кожей биноклем, полученным вчера от Сережи, и куском хлеба. Хлеб он, оттянув на груди майку, спустил за пазуху. Следом бросил поданные матерью огурцы и легонько ахнул при этом: глянцевито-холодные плоды скользнули по животу, поясницу стянуло обручем.
В сарайчике загудел рябой, Седой удивился: «Ты здесь, лентяище» — и с порога запустил руку в кастрюлю. Рябой ухватил клювом кожу на тыльной части руки и злобно закрутил головой. Когда же хозяин просунул его лапки между указательным и большим пальцами, рябой перестал вырываться.
Седой пересек границу двора и степи, миновал заваленный мусором лог. Поднялся на холм и здесь швырнул рябого в небо. Вначале рябой летел, прижав крылья, будто камень из пращи, затем, теряя скорость и проваливаясь, выбросил крылья, развернулся и помчал было к дому по прямой так низко, что был виден мысок черных перьев на груди. Стая сложила крылья лодочками и стала парить, снижаться, решив, что хозяин дает посадку. Видно было, как птицы изгибали плоскости хвостов, правя на ветер. Седой заложил пальцы в рот — свист дробью ударил рябого снизу, он шарахнулся, круто развернул против ветра. Ветер опрокидывал его, но рябой пробил плотное течение воздуха и скоро оказался над стаей.
Седой приставил бинокль к глазам. Отсюда, с холма, ничто не заслоняло ему картину города.
Начался шухер — так на языке голубятников называется суматоха, что происходит в небе при смешении стай. В стаи врезались чужаки, пробивали навылет, за ними увязывались молодые, отставали, бестолково метались. Тотчас голубятники бросались в сараи, хватали с гнезд последних птиц, швыряли в небо.
Рассыпанные стаи ветер утащил на край города, сбил здесь, смешал — гигантское, вспыхивающее спицами колесо вращалось в небе.
Отсюда, из открытой степи, Седой в бинокль высмотрел то, чего за суматохой в небе не увидели другие: белая снизилась по крутой спирали, исчезла в том месте, где от магистрали отходила ветка к элеватору.
Он взял сачок, выкатил велосипед. Легок был сачок: ручка из алюминиевой трубки, обод с велосипедное колесо величиной из стальной тонкой проволоки.
Сережа сидел перед компотницей кузнецовского фарфора, вытянутой, как ладья, и украшенной женской головкой, масляными пальцами рвал беляш и бросал куски на дно компотницы, в золотисто-алую смесь подсолнечного масла и помидорного сока. Тут же за столом Евгений Ильич скреб ножом кухонную доску.
- Резидент - Аскольд Шейкин - Советская классическая проза
- Круглый стол на пятерых - Георгий Михайлович Шумаров - Медицина / Советская классическая проза
- О тревогах не предупреждают - Леонид Петрович Головнёв - О войне / Советская классическая проза
- Фаэтон со звездой - Константин Петрович Волков - Прочие приключения / Советская классическая проза
- Просто жизнь - Михаил Аношкин - Советская классическая проза