Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать прятала ранец, учебники и чаще всех самого Андрюшу.
Как часто, избитый, стыдясь синяков, которые там, в гимназии, замечали, конечно, он ничком лежал в холодном чуланчике, оберегая своё сокровище — мундирчик и книги.
В темноте кто-то крался… Тёплые ручки обвивали его шею. Кудрявая головка приникала к его груди.
— Ты плачешь, «блатец»? — лепетала крошка Катя. — Я люблю тебя… Вот как люблю!.. Тебе мамка картошку прислала… На!.. Не плачь…
Эта детская ласка согревала его измученную душу. Крепко любил Андрюша и мать, и обеих сестёр, и маленького грудного Васю, который так трогательно к нему ласкался.
Бывало, мать, избитая, униженная, лежит лицом на разграбленном сундуке и проклинает жизнь. Он подсядет к ней, начнёт гладить по голове.
— Полно, мамка, не плачь… Ты лучше послушай… Вырастем мы с Варькой, выучимся… Я адвокатом буду, она в школе станет учить… Тебя возьмём к себе… Вот заживём-то!
— Ох! Не дождаться мне, видно!.. Вколотит он меня в гроб… Царица Небесная!.. Моченьки моей нету…
Но всё-таки она верила и ждала.
С двенадцати лет Андрюша начал давать уроки, репетировать в гимназии с товарищами. Это устроил директор, жалевший мальчика. Отец, конечно, не знал ничего. Каждый грош Андрюша нёс матери.
— Кормилец ты мой!.. Надёжа ты моя! — лепетала сквозь радостные слёзы Анна Васильевна, страстно целуя сына.
Когда ему минуло пятнадцать лет, в глазах сестёр и матери авторитет его был непогрешим. Его считали главой дома, с ним во всём советовались. С самодуром-отцом шла и крепла глухая, немолчная вражда.
Акт в гимназии. Золотая медаль… Какой это был чудный день! Как плакала и смеялась счастливая мать!
Медаль заложили, и Андрюша студентом явился в столицу. Сколько впечатлений, сколько надежд!.. Музеи, театры, Третьяковская галерея, Кремль… Он жил как во сне… В городской читальне он за журналами проводил всё свободное время. Окунуться с головой в этот новый мир умственных радостей, всё узнать, на всё откликнуться, всё продумать — вот, вот о чём мечтал он там, в провинции… Восторженный, пылкий, несмотря на внешнюю угрюмость и замкнутость, Андрей Иванов страстно увлёкся интересами и волнениями той горсти студентов, которых не задавила ещё нужда, которых не пришибла жизнь… Это была лучшая пора его существования.
Так прошло три года. Работал Иванов с каким-то отчаянием.
— Ты надорвёшься, — удивлялся Коко Белов. — Ну к чему ты нахватал столько уроков? В театр уж не ходишь…
— Не на что.
— В обществе не бываешь…
— А на что оно мне? У нас свой кружок.
— Да разве это жизнь? А главное — долго так ты не протянешь…
— Эх Кокоша!.. А ты забыл, что у меня их там, в Вязьме, пятеро? Я сыт, и они сыты, я голоден — и они кладут зубы на полку.
Но Коко оказался пророком. Иванов так переутомился, что слёг перед экзаменами и опять остался на том же курсе. Это был удар и для семьи и для него. Он никогда уже потом не мог оправиться. Жизнь в постоянном напряжении, в страхе потерять урок, лишиться будущности, быть исключённым из университета — всё это разбило ему нервы, расстроило деятельность сердца. У него явилась одышка, сильнейшее малокровие, мигрени — все признаки неврастении. Он облысел. «Вырождение, — горько думал он. — Мать истощена трудом, отец — алкоголик… Выдержу ли я-то до конца?» И ему было жутко.
Духовные интересы как грёзы юности понемногу уходили из его жизни, уступая место прозе, борьбе за хлеб, за право жить и учиться. Многие товарищи давно отстали. Одни охладели, другие устали, испугавшись лишений и жертв. Медик Пылаев, симпатичный и горячий, к четвёртому курсу так далеко ушёл от жизни за китайскую стену обязательных работ, не дававших просвета и досуга, что махнул рукой на Иванова. Когда-то и он мечтал быть земским врачом, приносить пользу, а теперь искренно говорил: «Эх! Скорей бы место! Будет свой угол, харчи готовые… суп каждый день, уроков искать не надо»…
Но Иванов долго не изменял себе. Упорно, с отчаянием он цеплялся за исчезавшие из его жизни интересы, за заветные идеи, которые давали тускневшему существованию такие яркие эмоции, такие чистые радости…
Но жизнь, наконец, отрезвила и его.
V
Иоська Станкин, юркий еврейчик-юрист, был славным товарищем. Идеализмом он не отличался, был практик по натуре, но за доброе сердце пользовался общими симпатиями. Сообща с Пылаевым и Ивановым, они сняли в Останкине дачу. Иоська нахватал столько уроков, не гонясь за ценой, что скоро поделился ими с сожителями. Он очень уважал и искренно жалел Иванова. В то лето, когда Иванов хворал, он брал его с собой гостить на месяц в Малороссию, где у него был хутор. И Иванов с наслаждением вспоминал эти дни.
Бывало, сядут они на кургане… Над ними горячее синее небо… Пред ними широкая, безбрежная степь. Всюду скирды сжатого хлеба, нарядные мазанки, утопающие в цветущих садах. Всюду довольство. Какой благодатный край!.. И больно начинает щемить сердце у Иванова.
Вон пыль поднялась по чёрной как уголь дороге. Идут волы… За ними хохлы, в широких белых шляпах, в белых рубашках, такие чистые, важные, сильные… Поравнялись с курганом, приветливо сняли шляпы… Вон исчезли вдали, где клубится пыль… Эти себе цену знают.
Ох! Как больно щемит сердце!
— Кончу курс, — говорит Станкин, — арендую всю эту землю, засею свекловицей. Сколько здесь зря пропадает земли!
Нет!.. Нет!.. Иванову здесь не ужиться. Серая деревня, из которой вышел его отец, покосившиеся избы, убогое хозяйство, бедная нива… К вам!.. Туда, где хмурое небо, где хмурые люди, близкие его душе!
К середине июля Иванов достал ещё занятий в Москве. Он возвращался на дачу уже вечером, совсем разбитый. Но… выбора не было. Чтобы не остаться к осени за флагом, надо было много-много заработать… Иванов воспрянул духом. Он купил сапоги, купил пальто, начал пить молоко, матери послал пятнадцать рублей. У них была кухарка со своим самоваром, и каждый день они ели щи и пили чай.
В конце июля вдруг завернули холода, начались ливни. Иванов промочил ноги, промок и слёг. Неделю он провалялся в постели, у себя на даче. Комнатка его, да и вся постройка, по своей ажурности напоминала барак, да и рассчитана была, очевидно, на южное лето. Кроме кухни, топки не было; из окон и от пола дуло нестерпимо. Печь в кухне тепла не давала и только дымила. Через щели тонкой севшей перегородки, дрожавшей как лист, когда кухарка ворочалась на своём сундуке, чад от самовара или сала проникал в комнаты и отравлял воздух.
Пылаев и Станкин (сожители Иванова) поспешили оповестить Охрименко и другие семейства о болезни репетитора.
Когда, неделю спустя, ещё не оправившись, Иванов, жёлтый и отёкший, явился на урок (это был срок месяцу), m-me Охрименко вынесла ему деньги в конверте, аккуратно высчитав все пропущенные часы… Он к этому был готов. Хорошо ещё, что не отказали!
Настала осень. Ушастый Васька переэкзаменовку выдержал. Тогда Лидия Ивановна предложила Иванову занятия на всю зиму при тех же условиях.
— А вы говорили, что зимой прибавите.
— Нет, уж вы меня извините… Прибавить не могу… Мне на днях ещё за ту же цену предлагали лепетитора… Я разве неволю?
— Но, ведь, летом была такая безработица. Кто же согласится теперь за эту цену?
— Зато по часу только…
— Час выходит сорок копеек…
— Как хотите, — добродушно улыбалась m-me Охрименко. — Я даже за десять найду. Цены на труд, знаете ли, всё падают. Вы взгляните, сколько объявлений в газетах!
О, это Иванов, и не читая, знал слишком хорошо. Молодёжь переживала тяжёлый месяц безработицы. Спрос, как всегда, был ниже предложения. Иванов согласился.
Жизнь понемногу вошла в колею. Утром урок, потом лекции, весь день опять уроки, — грошовые, правда, без выбора. Обед в комитетской столовой, вечером опять уроки либо переписка. Иванов ничем не гнушался. Плата за лекции висела Дамокловым мечом над его головой. Уцелеть как-нибудь среди этой конкуренции, как-нибудь дотянуть, чтобы перейти на следующий курс… Скорее сколотить сумму на второе полугодие и отложить эти деньги, пока «его величество случай» не разрушил шутя все его планы. Мало ли что бывает? Заболеет дифтеритом ученик, не заплатят родители (и это бывало), сам может свалиться… Терять времени нельзя.
В праздники он покупал газету и блаженствовал лёжа на постели, в комнате от жильцов, в «Гиршах». Жили втроём, опять со Станкиным и Пылаевым, платили двадцать рублей за помещение. Пылаев бренчал на гитаре Станкина, иногда пели вдвоём. Часто эти двое уходили на бульвар, изредка доставали галёрку в Малый театр или в оперу. Но подобные удовольствия были Иванову не по карману. По праздникам, когда товарищи уходили, он пробовал отсыпаться… Иванова страстно тянуло к книге, но читать приходилось так мало. Журналы в библиотеках были недоступны, читальня далеко. У товарищей книга была редкостью. Чтобы взвинтить упавшие нервы и разогнать хандру, Иванов изредка в компании посылал за пивом, быстро пьянел, начинал буянить. Товарищи уходили, и он засыпал одетым на постели, а на другой день чувствовал себя больным и разбитым. Истощённый желудок не выносил излишеств.
- Цветы эмиграции - Нина Алексеевна Ким - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Катерина Алексеевна - Анна Кирпищикова - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза