«Ну, и что ты узнала, порывшись в его вещах? – задаю я себе вопрос. – Ну, это человек чистоплотный. Он играет в теннис, плавает, катается на лыжах. Он не знает, что такое механическая прачечная. Нормально ли, чтоб у мужчины его возраста, его профессии было десять белых рубашек, восемь розовых и одиннадцать голубых? Не знаю. Конечно, мы с ним почти однолетки, а когда у меня было столько одежды? Одно я знаю точно: ни у одного мужчины, который за мной ухаживал, не было такого ограниченного чувства цвета. Ни пурпурного, ни цвета фуксии, ни бирюзового, ни оранжевого – это еще ладно. Но ни коричневого, ни зеленого, ни желтого, ни красного… Все, что у него есть, – синее, серое, белое или черное, кроме розовых рубашек, разумеется».
Вот уж и вправду, странным человеком ты увлеклась! Не так важно, какие вещи у него есть, но те, которых у него нет? Я составляю список на листочке бумаги. Его авторучка видоизменяет мой почерк: обычно он мелкий и плотный, а сейчас крупный, с наклоном, и это меня удивляет. Нет купального халата, пишу я первой строкой. А еще? Пижама в еще не раскрытой упаковке. Может быть, чтобы она была под рукой, если придется неожиданно лечь в больницу? Такие покупки обычно делают из тех же соображений, из каких мамы велят не застегивать на себе белье английскими булавками. Нет шарфа, нет шляпы: голова у него, наверное, никогда не мерзнет. Но почему у него нет джинсов? Я не знаю ни одного мужчины – ни одного! – у которого бы не было хоть одной пары джинсов, даже если он больше их не носит, даже если они старые и куплены еще в 60-х годах. Нет кожаной куртки, нет блейзеров, и ни одной, даже самой плохонькой футболки. Где, я вас спрашиваю, вельветовые брюки? Они были у всех мужчин, которых я знала. Где сандалии, спортивные куртки, полосатые фланелевые рубашки?
Я просматриваю список.
– Ну, вот так, хорошо, – его голос – радостный – слышен громче в соседней комнате. – Нет, нет, рад был тебе помочь. До завтра. Не беспокойся… Не о чем…
Я соскакиваю с кровати, складываю листочек и прячу его к себе в сумку, которая стоит на полу у кровати. Дверь отворяется: он стоит на пороге и улыбается.
– Кончено! Ушел! Сейчас мы это отпразднуем, кисонька. Ты проявила чудеса терпения. Выпьем вина?
* * *
Уже около полуночи. Мы оба лежим в постели. Вина мы так и не выпили: мы тут же, полураздетые, наспех, занялись любовью. Потом вместе приняли душ, и я сказала ему, что это первый душ за десять лет: я предпочитаю принимать ванну. Завернувшись в полотенца, мы съели три больших куска вишневого пирога, оставшегося от обеда, и допили бутылку шабли. Я лежу на спине, закинув руки за голову и смотрю в потолок. Он лежит на животе, подперев правой рукой голову, а левую положив мне на грудь. Он попросил меня рассказать ему о моих братьях и сестрах, о родителях, о дедушке и бабушке, о родном городе, о школе, о моей работе. Внезапно я замолкаю, закрываю глаза:
– Пожалуйста, – говорю я, как бы расплываясь в неге, не в состоянии повернуться к нему и сделать движение, – пожалуйста…
Он прерывает молчание:
– Я тебе сейчас что-то покажу.
Он выходит из комнаты, возвращается с карманным зеркальцем, бьет меня по лицу и садится на край кровати. Моя голова падает на подушки. Он берет меня за волосы и тянет до тех пор, пока я не начинаю снова смотреть на него. Он держит зеркало прямо передо мной: мы оба смотрим на два симметричных отпечатка, которые появляются на моем лице. Я завороженно смотрю на себя. Его лицо мне незнакомо. Оно бледно, – это просто фон, еще проступают два пятна, похожие на боевую раскраску дикаря. Он тихонько проводит рукой по моим щекам.
На следующий день, во время завтрака с одним клиентом, я внезапно теряю нить разговора прямо посредине фразы: в моем мозгу всплывает видение прошлой ночи. И почти с тошнотворной быстротой во мне поднимается желание. Я отодвигаю тарелку и прячу руки под салфеткой. Когда я осознаю, что увижу его только через четыре часа, у меня на глазах выступают слезы.
* * *
Вот так все и шло: шаг за шагом. Я видела его каждый вечер, каждый новый шаг сам по себе был почти незаметен, он очень-очень хорошо занимался любовью. Я постепенно безумно влюблялась в него, не только физически, но физически особенно. И через две недели я оказалась в ситуации, которую все, кого я знала, сочли бы патологической.
Мне никогда не приходило в голову расценивать ее так. Говоря по правде, я никак ее не расценивала. Я никому об этом не говорила. Теперь, когда я оцениваю ее сейчас, эта ситуация кажется мне невероятной. Я могу рассматривать эти недели, как некое отдельно взятое явление, ныне оставшееся в прошлом, как некий отрезок моей жизни нереальный, как сновидение, не имеющий никакой связи со всем остальным моим существованием.
* * *
– Ведь это редко бывает, – говорю я, – чтобы мужчины держали кошек, правда?
Мы смотрим по телевизору Кронкайта[1]: знакомое, привычное лицо сообщает, изображая озабоченность, постепенно переходящую в тревогу, о далеком землетрясении или об угрозе – куда менее далекой – новой забастовки железнодорожников.
– Ты шутишь? – отвечает он немного устало. – Я и сам знаю. Собаки – совсем другое дело. Я не знаю ни одного мужчины – я хочу сказать, холостяка, – у которого была бы кошка. А уж тем более две или три!
– Гм…
– Если хочешь знать мое мнение, – продолжает он, – кошки хороши для детей или старух. Ну, или в сельской местности…
– Но тогда, – говорю я, – зачем…
– Кошки – совершенно ни к чему не способны и ни на что не годные животные, – решительно заявляет он, прерывая меня.
– Ну, эти-то, – дурацким тоном вставляю я, – не слишком обременительны.
А потом добавляю:
– Никто тебя не принуждал оставлять у себя кошек.
– Смеешься? – отвечает он. – Конечно! Ты и представления не имеешь…
В его квартире три кошки. Они проявляют к нему полнейшее равнодушие, и он платит им тем же. Каждый день он кормит и поит их, меняет им подстилку. И это кажется ему нормальным, равно как и трем животным. Ни он к ним, ни они к нему не проявляют никаких признаков привязанности, если не считать привычку одной из кошек осторожно взбираться на него, когда он лежит, и он это терпит; но если принять во внимание бросающееся в глаза отсутствие чувств в этом случае и у человека и у животного, то такое толкование привязанности кажется, по крайней мере, спорным.
Он сидит на кушетке. Я – на полу, на двух подушках, опершись плечами и шеей на боковую поверхность кушетки. Он играет моими волосами, перебирает их прядь за прядью, накручивает их себе на палец, потом засовывает все пальцы мне в волосы, тихонько тянет их, трет кожу под ними, обеими руками медленно покачивает мою голову.