Не успеете вы прийти в себя от изумления, как будет задан другой вопрос:
– Неужели молодые французские актрисы не могут обойтись без демонстрации своих буферов? Или это предусмотрено в договоре?
– Дело в том… – начинаете вы, но опять повторяется прежняя история. До вас наконец доходит, что французам вовсе не интересно ваше мнение, они ведут беседу с собой. И в это время никто не смеет прервать их и сказать, что они не правы.
Самый забавный пример – это, наверное, первый лекционный день в парижской элитной школе «Sciences-Po».[18] Иностранные студенты, а их здесь немало, приходят на свою первую лекцию на взводе и жаждут подискутировать с одним из наиболее уважаемых во Франции интеллектуалов. Но вот высокочтимый профессор поднимается на кафедру и начинает вещать в обычной для французов манере.
– Так когда же во Франции осознали, что в колониальной войне во Вьетнаме победить невозможно? – вопрошает он у собравшихся молодых дарований.
Руки иностранных студентов взметаются ввысь, ибо их обладатели жаждут поучаствовать в обмене мыслями, процессе, составляющем суть французской культуры.
Но их потуги пропадают втуне, так как профессор, ответив на собственный вопрос, задает следующий. Впрочем, и на этот вопрос только он имеет право дать ответ.
Иностранные студенты, допустив интеллектуальный faux pas,[19] смущенно поеживаются. Что же касается французских школяров обоих полов, понимающих, чего от них на этих лекциях ожидают (или не ожидают), то они ведут себя пассивно: одни конспектируют лекцию, другие крутят цигарки, а третьи посылают друг другу записки примерно следующего содержания «Ты находишь меня сексуально привлекательной (привлекательным)? Да, я такова (таков)».
Часть правды
Самый страшный вопрос, конечно же, следующий: откуда у французов такое параинодальное чувство собственной правоты?[20] Я, разумеется, не антрополог и не историк, но мне кажется, оно возникло в 1789 году, во время Великой революции. Во французском языке существует глагол, означающий «решать, кто прав и кто виноват, окончательно разрешать». Речь идет о глаголе «trancher».[21] Вовсе не случайно он переводится и как «отрубать», например в выражении «trancher la tête de quelqu’un» – «отрубать чью-то голову».
В 1789 году французы предоставили гильотине право решать, кто прав, а кто нет. Царствовавший тогда король Людовик XVI был правнуком Людовика XIV, незатейливо провозгласившим себя Королем-Солнцем и выдвинувшим теорию о Божественном праве монархов на управление собственным народом. К началу правления Людовика XVI это право превратилось в право бездумно расточать богатства страны на роскошные парики и приемы гостей в саду.
Горстка парижских интеллектуалов решила, что с них довольно, и поэтому толкнула народ на безумие, где решения стала принимать гильотина, сначала избавившая Францию от aristos,[22] а затем и от тех, кто осмеливался усомниться в правильности идей группы, случайно оказавшейся на тот момент у власти.
Французская революция отнюдь не ставила своей целью смену монархии парламентской республикой. Ее цель заключалась в навязывании народу крайних, если не сказать травмирующих, представлений.
Для начала французский язык вдруг стал официальным, хотя до 1789 года подавляющее большинство нации с превеликим удовольствием говорило на собственном patois[23] и совершенно не понимало диалекта, употребляемого парижанами. Когда Мольер, французский Шекспир в комедии, совершал со своей труппой в XVII веке театральное турне по стране, то ему вместе с актерами нередко приходилось ставить фарсы исключительно потому, что никто не понимал пьес, где персонажи говорили.[24] Затем неожиданно, по декрету, patois был запрещен, и все были вынуждены учить «правильный» язык. У тех же, кто возражал, чересчур беспокойную голову аккуратно отделяли от туловища.
Одновременно, желая подавить на местах инакомыслие, центральное правительство решило перемещать людей по стране. На смену полкам, формирующимся из местных жителей, пришла национальная армия, в которую из разных областей государства собирались люди, вынужденные, разумеется, говорить между собой на французском языке. Такое положение дел сохраняется и по сей день, так что жителя Прованса,[25] преподающего в Ниццком университете и желающего остаться у себя в провинции, вполне могут отправить в Бретань.[26]
Также Республика ввела новый календарь, по которому год начинался в сентябре, а названия месяцев носили описательный характер: brumaire[27] («месяц туманов»), pluviôse[28] («дождливый месяц») и thermidor[29] (предположительно «месяц, когда готовят лобстеров»). Месяцы делились не на недели, а на три периода по десять дней, называвшихся primidi, duodi, tridi[30] – ну, и так далее, до decadi.[31] Да, десятидневную неделю изобрели революционеры.[32]
После 1789 года, всего за несколько лет, французы напрочь утратили собственную систему ценностей – ее как будто отрубила гильотина. Все, что они прежде считали правильным, стало вдруг неверным. Если они оставались в своей провинции, то их убеждали, что они говорят не на том языке. Если же их переселяли в другую область, они в своей собственной стране неожиданно становились иностранцами: они ели не ту пищу и не так произносили слова. Примерно то же испытывает сейчас постоянно проживающий во Франции англичанин. И я по собственному опыту знаю, как это действует на психику. Ощущение отчужденности обычно толкает человека на две крайности. Мы, иностранцы, постоянно проживающие на чужбине, либо должны всем сердцем возлюбить французскую культуру, притворившись, будто на свете никогда не существовали ни крикет, ни горшок для варки пищи, и посещать «Stade de France», чтобы понаблюдать за тем, что там вытворяет Джонни Холлидей.[33] Либо отчаянно уцепиться за привычные истины и, возможно, почувствовав острую нужду, начать писать в английские газеты тревожные письма о последних днях таких явлений, как нерасщепленный инфинитив и бутерброд с огурцом. В большинстве случаев мы сначала пробуем оба пути, но затем все же выбираем золотую середину.
Как уже было мною сказано, я не историк, но мне представляется, что за последние два с небольшим столетия после Великой революции французам каким-то образом, по-видимому, удалось совместить крайние подходы, вызванные разрывом со старой системой ценностей. Кажется, они приняли новые ценности (скорее всего, им их вбила в головы французская образовательная система), но потом почему-то решили, что их совершенному способу существования грозит опасность, вот тогда-то французами и овладела прославившая их паранойя. И в этом по большей части виноваты мы, англосаксы. Как только французы начали рубить головы роялистам, в их отношениях с традиционным недругом, обитающим по ту сторону Ла-Манша, появился новый повод для вражды.