Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тадеуш Древновский
Прощание с Марией
Перевод Е. Гессен
IЗа столом, за телефоном, за стопкой канцелярских книг — окно и дверь. В двери два зеркальных стекла, отливающих ночной чернотой. За окном небо, затянутое набухшими тучами, которые ветер гонит вниз, к северу, за стены сгоревшего дома.
Сгоревший дом чернеет на другой стороне улицы, напротив калитки, за защитной решеткой, увенчанной серебристой колючей проволокой, по которой, как звук по струне, скользит фиолетовый отблеск мерцающего уличного фонаря. На фоне хмурого неба, справа от дома, окутанное молочными клубами паровозного дыма, высится безлистное дерево, неподвижное, несмотря на ветер. Груженые товарные вагоны минуют его и с грохотом мчатся на фронт.
Мария подняла голову, оторвавшись от книги. Полоса тени лежала на ее лбу и глазах, сползала по щекам, как прозрачная шаль. Она положила руки на лампочку-грибок, стоявшую среди пустых бутылок, тарелок с недоеденным салатом, пузатых ярко-красных рюмок на синих подставках. Резкий свет, преломляясь на краях предметов, впитывался, словно в ковер, в сизый дым, застилавший комнату, отражался в хрупких ломких гранях стекла и мерцал внутри рюмок, как золотой лист на ветру, — и вдруг вспыхнул в ее ладонях, которые розовым куполом плотно сомкнулись над ним. Лишь едва заметно пульсировали ярко розовые полоски между пальцами. Комнатка наполнилась уютным сумраком, стеклась к ладоням, уменьшилась до размеров раковины.
— Смотри, нет границы между светом и тенью, — шепнула Мария. — Тень, как прилив, подползает к ногам, окутывает нас, сужает мир: в нем только ты да я.
Я наклонился к ее губам, к маленьким трещинкам, спрятанным в уголках рта.
— Ты пульсируешь поэзией, словно дерево соком, — сказал я шутливо, отмахиваясь головой от назойливого пьяного шума. — Берегись, как бы жизнь тебя хорошенько не стукнула.
Мария приоткрыла губы. Между зубов легонько дрожал темный кончик языка: она улыбнулась. Затем крепче сжала пальцы вокруг грибка, и блеск, таившийся на дне ее зрачков, потускнел и погас.
— Поэзия! Мне это так же недоступно, как слышать форму или осязать звук. — Мария задумчиво откинулась на спинку кушетки. В полутени красный, облегающий свитер набрал пурпурной сочности, а на складках в скользящем свете пушисто вспыхивал кармином. — Но только поэзия способна верно отобразить человека. Я имею в виду: человека во всей полноте.
Я щелкнул пальцами по стеклу рюмки, она отозвалась робким коротким звоном.
— Не знаю, Мария. — Я с сомнением пожал плечами. — По-моему, мерой поэзии, а быть может и религии тоже, является рожденная ими любовь человека к человеку. Это самый объективный критерий.
— Любовь, конечно, любовь! — жмурясь, сказала Мария.
За окном, за сгоревшим домом, по широкой, разделенной сквером улице, с грохотом проносились трамваи. Электрические вспышки озаряли фиолетовую темноту неба, словно синие сполохи магнезии, они пробивали мрак, заливали лунным светом дом, улицу и ворота, коснувшись черных оконных стекол, стекали по ним и бесшумно гасли. Вслед за ними гасло и высокое, тонкое пение трамвайных рельсов.
За дверью, в соседней комнате, снова завели патефон. Сдавленная, словно исполняемая на гребенке, мелодия терялась в назойливом шарканье ног и в гортанном смехе девушек.
— Вот видишь, Мария, кроме нас существует еще и другой мир, — засмеялся я, поднимаясь с кушетки. — Так-то. Если б можно было понимать весь мир, видеть весь мир, как понимаешь свои мысли, ощущаешь свой голод, как видишь окно, ворота за окном и тучи над воротами, если б можно было видеть все одновременно в законченном виде, тогда, — сказал я задумчиво, обойдя кушетку и встав у горячей печки, между Марией, майоликовыми плитками и мешком картошки, заготовленной на зиму, — тогда любовь была бы не только мерой всех вещей, но и их конечной инстанцией. Увы, мы обречены на экспериментирование, на одинокие, обманчивые переживания. Какая же это неполная, какая ложная мера вещей!
Дверь, ведущая в комнатку с патефоном, открылась. Пошатываясь в такт музыке, вошел Томаш под руку с женой. Ее округлившийся, как у беременных, но не растущий более живот вызывал неизменное любопытство друзей. Томаш подошел к столу и наклонился над ним, покачивая своей лобастой, круглой, массивной, как у быка, башкой.
— Плохо стараешься, водки нету, — сказал он с мягким укором, внимательно осмотрев посуду, и, увлекаемый женой, прошествовал к выходу. Он рассматривал ее тупым взглядом, как картину. Говорили, это у него профессиональная привычка, — он торговал подделками под Коро, Ноаковского, Панкевича. Кроме того, он был редактором синдикалистского журнала и считал себя крайне левым. Они вышли на скрипящий снег. Клубы морозного пара покатились по полу, словно ворсистые мотки белой шерсти.
Вслед за Томашем в контору величественно вплыли танцующие пары, сонно закружились вокруг стола, майолики и картофеля, старательно обходя подтеки у окна, и, оставив красные следы от свежей мастики, вернулись, откуда пришли. Мария вскочила из-за стола, машинально поправила прическу и сказала:
— Тадеуш, мне пора. Начальник просил начинать пораньше.
— У тебя еще не меньше часа, — возразил я.
Круглые конторские часы с помятым железным циферблатом мерно тикали, подвешенные на длинной веревке между полусвернутым плакатом, карандашным рисунком фантастического горизонта и наброском углем, изображающим замочную скважину, сквозь которую виден фрагмент кубистской спальни.
— Пойду возьму Шекспира. Постараюсь за ночь подготовить «Гамлета», ведь во вторник занятия.
Войдя в другую комнату, она присела на корточки у книжной полки. Полка была грубо сколочена из неструганых досок. Под тяжестью книг доски прогибались. В воздухе плыли голубые и белые струйки дыма, стоял тяжелый запах водки, смешанный с вонью человеческого пота и известковым духом сырых гниющих стен. На них качались, как белье на ветру, ярко раскрашенные листы ватмана, просвечивающие сквозь голубую дымку, словно морское дно, цветными линиями медуз и кораллов. В черном окне, отгороженный стеклом от ночи, путаясь в тонком кружеве занавески, добытой за бесценок у железнодорожной воровки, грустный пьяный скрипач (считавший себя импотентом) тщательно пытался стонами своего инструмента заглушить хрип патефона. Согнувшись, словно под мешком цемента, он с угрюмым ожесточением извлекал из скрипки один-единственный пассаж — готовился к воскресному музыкально-поэтическому вечеру. Выступал он там вымытый, в выходном костюме в полоску, лицо у него было меланхолическое, глаза сонные, как будто ноты он читал в воздухе.
На столе, на скатерти с красными цветами, добытой у железнодорожной воровки, среди рюмок, книг и надкусанных бутербродов красовались голые и грязные ноги Аполония. Аполоний покачивался на табуретке и, повернувшись к деревянному, побеленному известкой для защиты от клопов, топчану, на котором, как рыбы, задыхающиеся на песке, лежали полупьяные люди, говорил громким голосом:
— Разве Иисус Христос был бы хорошим солдатом? Нет, скорее дезертиром. Во всяком случае, первые христиане убегали из армии. Не хотели противиться злу.
— Я противлюсь злу, — сказал лениво Петр. Он лежал развалившись, между двумя неряшливыми девицами, запустив пальцы в их прически. — И потому сними ноги со стола или вымой их.
— Вымой ноги, Полек, — поддержала его девица, лежавшая у стены. У нее были толстые, рыхлые бедра и красные, мясистые губы.
— Ну да! Еще чего! Знаете, было такое племя, вандалы, очень трусливое, — продолжал Аполоний, пяткой сдвигая тарелки в одну кучу, — все их били и не то из Дании, не то из Венгрии выгнали в Испанию. Там вандалы сели на корабли, поплыли в Африку и пешком подошли к Карфагену, где епископом был святой Августин.
— И тогда святой выехал на осле и обратил вандалов в христианскую веру, — сказал из-под печки молодой человек, попыхивая трубкой. Он надул пухлые, персиковые щеки, покрытые золотистым пушком. Под глазами у него были громадные синяки. Он был пианистом и уже довольно давно жил с пианисткой, у которой были прелестные ямочки на щечках и хищный, страстный взгляд. Летом мы крестили его (ввиду его опасного вероисповедания) при зажженных свечах, с охапками цветов и полным тазом холодной святой воды, в которой предусмотрительный ксендз тщательно вымыл ему голову, а сразу же после крестин, в самом людном месте Груецкой улицы, мы едва спаслись от облавы. Поженились пианисты не скоро, только поздней зимой. Родители не давали своего благословения, считая брак неравным. В конце концов они, правда, уступили, предоставили молодым комнату для жилья, пианино для занятий и кухню для производства самогона, но не пожелали пригласить друзей на свадьбу, и тогда друзья сами устроили свадьбу. Невеста, в негнущемся голубом платье, сидела в кресле неподвижно, будто аршин проглотила. Она была сонная, уставшая и пьяная.
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Стужа - Василий Быков - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне
- Полет шершня - Кен Фоллетт - О войне