Сказать, что личность и творчество Пушкина занимали в душе Ходасевича особое место, значило бы сформулировать самоочевидную банальность, априорно вытекающую из того обстоятельства, что Ходасевич был русским поэтом. Однако его отношение к Пушкину имело свой специфический оттенок — в пушкинских строках он искал не только образцы художественного совершенства, не только точку отсчета для собственного нравственного и профессионального самоопределения, но и духовную отчизну.
Сын поляка и крещеной еврейки, католик по религиозному воспитанию, Ходасевич обретал чувство родины через российскую словесность, идеальным воплощением которой был, естественно, Пушкин. И даже столь много значивший в личной мифологии Ходасевича образ его кормилицы, тульской крестьянки Елены Кузиной («Не матерью, но тульскою крестьянкой»), напитавшей его молоком и песнями отечества, явно строился в его сознании по аналогии с Ариной Родионовной.
«Я родился в Москве. Я дымаНад польской кровлей не видал,И ладанки с землей родимойМне мой отец не завещал.
России — пасынок, а Польше —Не знаю сам, кто Польше я.Но: восемь томиков, не больше,—И в них вся родина моя (…)А я с собой свою РоссиюВ дорожном уношу мешке»,—
писал Ходасевич в первый год эмиграции. Восемь томов ефремовского Пушкина составляли едва ли не единственную ценность его нищего скарба.
Понятно, что потрясения революции, принявшие в сознании Ходасевича своего рода эсхатологическую окраску, должны были побудить его к еще более активному поиску корней в золотом веке русской литературы. Выступая в 1921 году вместе с Блоком, читавшим свою знаменитую «пушкинскую речь», на посвященных Пушкину вечерах в Петрограде, Ходасевич призвал людей уходящей культуры «аукаться <…>, перекликаться» именем Пушкина «в надвигающемся мраке». Все, что имело отношение к Пушкину, обретало в этих условиях особую ценность. Но по внутреннему чутью, по поэтическому слуху Ходасевича ближе всего, ближе современников и потомков, друзей и родных, к Пушкину стоял Державин.
Державин интересовал Ходасевича на протяжении всей жизни. В анкете 1915 года Ходасевич «из писателей, оказавших на него наибольшее влияние» назвал, «прежде всего, Пушкина и Державина» (ед. хр. 169, л. 1). А в 1939 году в некрологе Ходасевичу Н. Берберова писала: «Он сам вел свою генеалогию от прозаизмов Державина, от некоторых наиболее „жестких“ стихов Тютчева, через „очень страшные“ стихи Случевского о старухе и балалайке и „стариковскую интонацию“ Анненского»[11]. В этом литературном генеалогическом древе, вычерченном со слов Ходасевича близким к нему человеком, Пушкина нет (это как бы само собой разумелось[12]), но место Державина как основателя рода неизменно и несомненно.
Заслуга нового прочтения и нового открытия Державина всецело принадлежит «серебряному веку». Читатели второй половины XIX столетия относились к его творчеству как к давно устаревшему преданию миновавших лет, имеющему в лучшем случае исторический интерес. На фоне всеобщего равнодушия заброшенным памятником высилось девятитомное собрание сочинений Державина, предпринятое академиком Гротом в обстановке снисходительного безразличия одной части публики и брезгливого ожесточения другой.
Стоит отметить, что переоценка репутации Державина началась в ближайшем окружении Ходасевича. Авторами первых статей, рассматривавших державинскую поэзию не как музейную реликвию, а как живое художественное явление были его приятель и многолетний корреспондент Борис Садовской и Борис Грифцов, с которым Ходасевич в 1911 году совершил путешествие по Италии. При этом оба они, хотя и совершенно по-разному, соотносили Державина с Пушкиным — если Садовскому Державин был дорог как предощущение Пушкина, которому «предстояло очистить алмаз русского стиха от державинской коры», то Грифцов подчеркивал необходимость «гораздо настойчивей и вне всякой связи с Пушкиным выяснить поэтический гений Державина, единственного достойного поэта-соперника Пушкину»[13].
Особенно должны были запомниться Ходасевичу слова Садовского о державинском ямбе, «ярком и сильном, но еще трепещущем и неровном, в котором явственно различимы и полдень Пушкина и брюсовский закат». Ходасевич сам нередко прибегал к символике времени суток, и когда говорил в «пушкинской речи» о «надвигающемся мраке», и когда назвал свой последний, уже эмигрантский, поэтический сборник «Европейская ночь». И оттуда, из «ночи», в своего рода итоговом стихотворении «Не ямбом ли четырехстопным» он увидел в этом канонизированном Пушкиным размере то немногое, если не единственное, что оказалось жизнеспособным и уцелело в наследии минувшего дня:
С высот надзвездной МузикииК нам ангелами занесен,Он крепче всех твердынь России,Славнее всех ее знамен.
Естественно, в полном соответствии с историческими фактами, Ходасевич начинал историю русского ямба с «Оды на взятие Хотина» Ломоносова, а высшее воплощение возможностей этого размера видел в «Медном всаднике». Но символом четырехстопного ямба, а, следовательно, и всей отечественной поэзии предстает в стихотворении держа-винский «Водопад»:
С тех пор в разнообразьи строгом,Как оный славный ВодопадПо четырем его порогамСтихи российские кипят.
Свою первую статью о Державине Ходасевич написал в 1916 году к столетию смерти поэта для газеты «Утро России». Работал он, как всегда, ради заработка и, как всегда, с предельным напряжением. «В статье пусть не смеют вымарывать ни единой буквы, а то все развалится» (ед. хр. 47, л. 20), — наставлял он жену, которая должна была наблюдать за печатанием. В статье этой Ходасевич пересмотрел традиционную оценку позднего Державина, восхитившись «тяжеловатой грацией» его анакреонтики и ее «верным и тонким чутьем к античности». Однако, главным в Державине для Ходасевича оказывается его стихийный реализм, резкий и сокрушительный отказ от поэтических условностей и книжного этикета. «Первым художественным воплощением русского быта», «зародышем нашего романа» назвал Ходасевич державинскую оду. Нет смысла сейчас обсуждать, в какой мере убедительна такая трактовка — как и всякий поэт, Ходасевич искал в Державине близкого себе: напомним, что именно к державинским «прозаизмам» возводил он собственную поэтическую генеалогию.
С Державиным связан и первый эмигрантский замысел Ходасевича. В начале 1923 года по поручению издателя 3. И. Гржебина он составил том избранных сочинений Державина. Несколько листов с «ремингтонированными» (т. е. перепечатанными на машинке) стихотворениями были взяты А. Белым для задуманной им антологии русской поэзии на немецком языке и безвозвратно утрачены. Небрежность Белого задержала издание, которое потом из-за коммерческого краха фирмы Гржебина не состоялось вовсе[14].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});