Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо. А разве вы поругались с Натой? Вы на ней не женитесь? — спрашивал Ваня, не оборачивая головы.
— Нет, — серьезно сказал Штруп.
— Это, знаете ли, очень хорошо, что вы на ней не женитесь, потому что она страшно противная, совершенная лягушка! — вдруг рассмеялся, повернувшись всем лицом к Штрупу, Ваня и зачем-то схватил его руку.
— Это занятно, насколько мы видим то, что желаем видеть, и понимаем то, что ищется нами. Как в греческих трагиках римляне и романские народы XVII-го века усмотрели только три единства, XVIII-й век — раскатистые тирады и освободительные идеи, романтики — подвиги высокого героизма и наш век — острый оттенок первобытности и Клингеровскую осиянность далей… Ваня слушал, осматривая еще залитую вечерним солнцем комнату: по стенам — полки до потолка с непереплетенными книгами, книги на столах и стульях, клетку с дроздом, параличного котенка на кожаном диване и в углу небольшую голову Антиноя, стоящую одиноко, как пенаты этого обиталища. Даниил Иванович, в войлочных туфлях, хлопотал о чае, вытаскивая из железной печки сыр и масло в бумажках, и котенок, не поворачивая головы, следил зелеными глазами за движениями своего хозяина. «И откуда мы взяли, что он старый, когда он совсем молодой», думал Ваня, с удивлением разглядывая лысую голову маленького грека.
— В XV-м веке у итальянцев уже прочно установился взгляд на дружбу Ахилла с Патроклом и Ореста с Пиладом как на содомскую любовь, между тем у Гомера нет прямых указаний на это. — Что ж, итальянцы это придумали сами?
— Нет, они были правы, но дело в том, что только циничное отношение к какой бы то ни было любви делает ее развратом. Нравственно или безнравственно я поступаю, когда я чихаю, стираю пыль со стола, глажу котенка? И, однако, эти же поступки могут быть преступны, если, например, скажем, я чиханьем предупреждаю убийцу о времени, удобном для убийства, и так далее. Хладнокровно, без злобы совершающий убийство лишает это действие всякой этической окраски, кроме мистического общенья убийцы и жертвы, любовников, матери и ребенка.
Совсем стемнело, и в окно еле виднелись крыши домов и вдали Исаакий на грязновато-розовом небе, заволакиваемом дымом. Ваня стал собираться домой; котенок заковылял на своих искалеченных передних лапках, потревоженный с Ваниной фуражки, на которой он спал.
— Вот вы, верно, добрый, Даниил Иванович: разных калек прибираете.
— Он мне нравится, и мне приятно его у себя иметь. Если делать то, что доставляет удовольствие, значит быть добрым, то я — такой.
— Скажите, пожалуйста, Смуров, — говорил Даниил Иванович, на прощанье пожимая Ванину руку, — вы сами по себе надумали прийти ко мне за греческими разговорами?
— Да, т. е. мысль эту мне дал, пожалуй, и другой человек.
— Кто же, если это не секрет?
— Нет, отчего же? Только вы его не знаете.
— А может быть?
— Некто Штруп.
— Ларион Дмитриевич?
— Разве вы его знаете?
— И даже очень, — ответил грек, светя Ване на лестнице лампой. В закрытой каюте финляндского пароходика никого не было, но Ната, боявшаяся сквозняков и флюсов, повела всю компанию именно сюда.
— Совсем, совсем нет дач! — говорила уставшая Анна Николаевна.
— Везде такая скверность: дыры, дует!
— На дачах всегда дует, — чего же вы ожидали? Не в первый раз живете!
— Хочешь? — предложил Кока свой раскрытый серебряный портсигар с голой дамой Бобе.
— Не потому на даче прескверно, что там скверно, а потому, что чувствуешь себя на бивуаках, временно проживающим, и не установлена жизнь, а в городе всегда знаешь, что надо в какое время делать.
— А если б ты жил всегда на даче, зиму и лето?
— Тогда бы не было скверно; я бы установил программу.
— Правда, — подхватила Анна Николаевна, — на время не хочется и устраиваться. Например, позапрошлое лето оклеили новыми обоями, — так все чистенькими и пришлось подарить хозяину, не сдирать же их!
— Что ж ты жалеешь, что их не вымазала? Ната с гримасой смотрела через стекло на горящие при закате окна дворцов и золотисто-розовые, широко и гладко расходящиеся волны.
— И потом народу масса, все друг про друга знают, что готовят, что прислуге платят.
— Вообще гадость!..
— Зачем же ты едешь?
— Как зачем? Куда же деваться? В городе, что ли, оставаться?
— Ну так что ж? По крайней мере, когда солнце, можно ходить по теневой стороне.
— Вечно дядя Костя выдумает.
— Мама, — вдруг обернулась Ната, — поедем, голубчик, на Волгу: там есть небольшие города, Плес, Васильсурск, где можно очень недорого устроиться. Варвара Николаевна Шпейер говорила… Они в Плесе жили целой компанией, знаете, там Левитан еще жил; в Угличе тоже они жили.
— Ну из Углича-то их, кажется, вытурили, — отозвался Кока.
— Ну и вытурили, ну и что же? А нас не вытурят! Им, конечно, хозяева сказали: «Вас целая компания, барышни, кавалеры, наш город тихий, никто не ездит, мы боимся: вы уж извините, а квартирку очищайте». Подъезжали к Александровскому саду; в нижние окна пристани виделась ярко освещенная кухня, поваренок, весь в белом, за чисткой рыбы, пылающая плита в глубине.
— Тетя, я пройду отсюда к Лариону Дмитриевичу, — сказал Ваня.
— Что же, иди; вот тоже товарища нашел! — ворчала Анна Николаевна.
— Разве он дурной человек?
— Не про то говорю, что дурной, а что не товарищ.
— Я с ним английским занимаюсь.
— Все пустяки, лучше бы уроки готовил…
— Нет, я все-таки, тетя, знаете, пойду.
— Да иди, кто тебя держит?
— Целуйся со своим Штрупом, — добавила Ната.
— Ну, и буду, ну, и буду, и никому нет до этого дела.
— Положим, — начал было Боба, но Ваня прервал его, налетая на. Нату:
— Ты бы и не прочь с ним целоваться, да он сам не хочет, потому что ты — рыжая лягушка, потому что ты — дура! Да!
— Иван, прекрати! — раздался голос Алексея Васильевича.
— Что ж они на меня взъелись? Что они меня не пускают? Разве я маленький? Завтра же напишу дяде Коле!..
— Иван, прекрати, — тоном выше возгласил Алексей Васильевич.
— Такой мальчишка, поросенок, смеет так вести себя! — волновалась Анна Николаевна.
— И Штруп на тебе никогда не женится, не женится, не женится! — вне себя выпаливал Ваня. Ната сразу стихла и, почти спокойная, тихо сказала:
— А на Иде Гольберг женится?
— Не знаю, — тоже тихо и просто ответил Ваня, — вряд ли, я думаю, — добавил он почти ласково.
— Вот еще начали разговоры! — прикрикнула Анна Николаевна.
— Что ты, веришь, что ли, этому мальчишке?
— Может быть, и верю, — буркнула Ната, повернувшись к окну.
— Ты, Иван, не думай, что они такие дурочки, как хотят казаться, — уговаривал Боба Ваню: — они радехоньки, что через тебя могут еще иметь сношения со Штрупом и сведения о Гольберг; только, если ты расположен действительно к Лариону Дмитриевичу, ты будь осторожней, не выдавай себя головой.
— В чем же я себя выдаю? — удивился Ваня.
— Так скоро мои советы впрок пошли?! — рассмеялся Боба и пошагал на пристань. Когда Ваня входил в квартиру Штрупа, он услыхал пенье и фортепьяно. Он тихо прошел в кабинет налево от передней, не входя в гостиную, и стал слушать. Незнакомый ему мужской голос пел: — Вечерний сумрак над теплым морем, Огни маяков на потемневшем небе, Запах вербены при конце пира, Свежее утро после долгих бдений, Прогулка в аллеях весеннего сада, Крики и смех купающихся женщин, Священные павлины у храма Юноны, Продавцы фиалок, гранат и лимонов, Воркуют голуби, светит солнце, — Когда увижу тебя, родимый город! И фортепьяно низкими аккордами, как густым туманом, окутало томительные фразы голоса. Начался перебойный разговор мужских голосов, и Ваня вышел в залу. Как он любил эту зеленоватую просторную комнату, оглашаемую звуками Рамо и Дебюсси, и этих друзей Штрупа, так непохожих на людей, встречаемых у Казанских; эти споры; эти поздние ужины, мужчин с вином и легким разговором; этот кабинет с книгами до потолка, где они читали Марлоу и Суинберна, эту спальню с умывальным прибором, где по ярко-зеленому фону плясали гирляндой темнокрасные фавны; эту столовую, всю в красной меди; эти рассказы об Италии, Египте, Индии; эти восторги от всякой острой красоты всех стран и всех времен; эти прогулки на острова; эти смущающие, но влекущие рассуждения; эту улыбку на некрасивом лице; этот запах peau d'Espagne', веющий тлением; эти худые, сильные пальцы в перстнях, башмаки на необыкновенно толстой подошве — как он любил все это, не понимая, но смутно увлеченный.
— Мы — эллины: нам чужд нетерпимый монотеизм иудеев, их отвертывание от изобразительных искусств, их, вместе с тем, привязанность к плоти, к потомству, к семени. Во всей Библии нет указаний на верование в загробное блаженство, и единственная награда, упомянутая в заповедях (и именно за почтение к давшим жизнь) — долголетен будешь на земле. Неплодный брак — пятно и проклятье, лишающее даже права на участье в богослужении, будто забыли, что по еврейской же легенде чадородье и труд — наказание за грех, а не цель жизни. И чем дальше люди будут от греха, тем дальше будут уходить от деторождения и физического труда. У христиан это смутно понято, когда женщина очищается молитвой после родов, но не после брака, и мужчина не подвержен ничему подобному. Любовь не имеет другой цели помимо себя самой; природа также лишена всякой тени идеи финальности. Законы природы совершенно другого разряда, чем законы божеские, так называемые, и человеческие. Закон природы — не то, что данное дерево должно принести свой плод, но что при известных условиях оно принесет плод, а при других — не принесет и даже погибнет само так же справедливо и просто, как принесло бы плод. Что при введеньи в сердце ножа оно может перестать биться; тут нет ни финальности, ни добра и зла. И нарушить закон природы может только тот, кто сможет лобзать свои глаза, не вырванными из орбит, и без зеркала видеть собственный затылок. И, когда вам скажут; «противоестественно», — вы только посмотрите на сказавшего слепца и проходите мимо, не уподобляясь тем воробьям, что разлетаются от огородного пугала. Люди ходят, как слепые, как мертвые, когда они могли бы создать пламеннейшую жизнь, где все наслаждение было бы так обострено, будто вы только что родились и сейчас умрете. С такою именно жадностью нужно все воспринимать. Чудеса вокруг нас на каждом шагу: есть мускулы, связки в человеческом теле, которых невозможно без трепета видеть! И связывающие понятие о красоте с красотой женщины для мужчины являют только пошлую похоть, и дальше, дальше всего от истинной идеи красоты. Мы — эллины, любовники прекрасного, вакханты грядущей жизни. Как виденья Тангейзера в гроте Венеры, как ясновиденье Клингера и Тома, есть праотчизна, залитая солнцем и свободой, с прекрасными и смелыми людьми, и туда, через моря, через туман и мрак, мы идем, аргонавты! И в самой неслыханной новизне мы узнаем древнейшие корни, и в самых невиданных сияньях мы чуем отчизну!
- Парнасские заросли - Михаил Кузмин - Русская классическая проза
- Утро: история любви - Игорь Дмитриев - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В вагоне - Ирина Грекова - Русская классическая проза
- Другой вагон - Л. Утмыш - Контркультура / Русская классическая проза / Юмористическая проза