Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.
— О чем? — очнулась Голда.
— Ты думаешь о том, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал…
— Что ты городишь?
— Ты думаешь, что я того… что деньги можно собирать только для себя… что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей… что, если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе. Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим… почувствовать себя хворым и бездомным псом… невинной рыбой на крючке… Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой…
Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света, — ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.
— Айзик! — вскрикнула она и опустилась на пол.
Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.
— Не провожай меня, — сказал он.
— Айзикл, — взмолилась Голда. — Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..
— Ладно, — уступил он.
Голда словно прощалась с ним навсегда — дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.
Долго о нем ничего не было слышно.
Да тут еще молодожены перебрались поближе к немецкой границе в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель — в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное — надолго слегла мать, безотказная Голда.
Сник и Шимон-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише, к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крошками в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.
Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса. Но Айзику, видно, было не до писем.
Когда Голда стала харкать кровью, Шимон пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась — нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.
— Если куда и ехать, то только в Тельшяй, — упорствовала она.
Но ни в Тельшяй, ни в еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.
Поскребыш Айзик на похороны не успел.
Он приехал через полгода — ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток
Хотя траурная шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же виденье — Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал. Время от времени он протирал засаленным рукавом пиджака стекло, пытаясь как бы приблизить к себе мамино изображение. Он и сам не понимал, что все это значит — то ли запоздалое раскаяние, то ли неумелое объяснение в любви. Иногда, пугая и сердя Шимона, он принимался насвистывать и подражать какой-то лесной птахе:
— Фьюить-фьюить-фьюить…
В иешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.
Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг — даже рыжий Менаше и его дружки — принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты — приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.
Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.
— Айзик! — умиленно восклицал Арье-Шлимазл. — Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог — Бог нищих и беспризорных. Потому что ты… слушай, слушай!.. потому что ты, страдалец, побираешься за всех… Лехаим!..
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шимон по прозвищу Муссолини.
Братья Айзика — Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них — Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.
Айзик не перечил. В Калварию — так в Калварию. Безумцы его не страшили.
— Нет страшней безумия, чем безумие нормальных, — сказал он на прощание Лейзеру…
В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы: он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.
Доктора были довольны — никаких хлопот он им не доставлял.
По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся «пьющие беззакония, как воду», или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей.
В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.
— Евреи есть?
— Нет, — ответил главврач. — Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, папа Пий XII, но евреев нет.
Немцы не поверили, обошли все палаты.
— А это кто? — ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. — Юде?
Айзик улыбнулся.
— Это сельский учитель, объявивший себя Иовом из древнего Уца, — спокойно пояснил главврач. — Знает наизусть весь Ветхий и Новый Завет.
Ни Новый, ни Ветхий Завет, ни древний Уц гостей не интересовали, и они ушли.
Братья Айзика — Генех и Лейбе и сестра Хава погибли в Каунасском гетто, а он уцелел… Говорят, его кто-то видел и после войны. Он, как в молодости, сидел на высоком дереве в Калварии, и перелетные птицы, возвращаясь после долгой зимовки с берегов Тибериадского озера или Иордана домой, на родину, каждой весной приносили ему в клюве по капле теплой, заветной воды, а на усталых крыльях, как Господне благословение, раскаленные песчинки Земли обетованной. И отпаивали его, отогревали от страха и одиночества, от несправедливости и забвения.
— Фьюить-фьюить-фьюить, — пели ему птицы.
— Фьюить-фьюить-фьюить, — отвечал он им.
Юлия Винер
Мир фурн
По ночам Циля мелко-мелко целует спрятанный под подушкой молитвенник и заклинает громким шепотом: «Только жить, только жить, только жить, жить, жить…»
А бабе Неле жить больше не хочется. Устала.
По утрам все уходят из дому, оставляют ее с Цилей. Завтрака, слава Богу, здесь не готовят, каждый хватает из холодильника и убегает, этот шум не считается, не мешает бабе Неле. Можно бы поспать еще немного, полежать, понежить старые косточки, но из Цилиного угла уже несется: «Чаю! Нелли, скоро ли чаю?» Баба Неля корчится под простыней, зажимает голову подушкой, сквозь подушку несмолкаемо скрипит: «А-а-а-аю!» Надо лежать неподвижно, может, замолкнет. «Мамочка, чайку хочу, ма-а-ма-а…» Не шевелясь и не открывая глаз, баба Неля привычными руками возводит вокруг Цилиного топчана стену из полых бетонных блоков, блок на блок, быстро-быстро, вот сейчас закроется последний проем — и весь Цилин угол заключится в непроницаемую бетонную коробку, и станет тихо. Боже, какое счастье, но ведь воздуха там внутри мало, ненадолго хватит, вдруг я засну, а она там задохнется… ну и пусть? — баба Неля свешивает на край постели не отдохнувшие за ночь ноги и шипит:
— Да будет тебе чай, будет, подождешь.
Спасибо хоть, что сняли квартиру с такой просторной кухней. Район в Иерусалиме из самых плохих, трущобный, и всего одна комната, зато дешевле и большая кухня. Тут тебе и столовая, и гостиная, и спать ей с Цилей есть местечко. Хотя бы не все в куче. На день перевалить Цилю в комнату — целый день рядом с ней не выдержать — и остаться одной. Не отдыхать, конечно: уборка, магазин, готовка, стирка, Циле уколы, искупать ее, кормить и чай, чай, чай, бесконечный чай…
Циля из кухни уходить не хочет, упирается, хочет смотреть, что баба Неля будет делать да так ли, и чаю скорее допросишься, но с бабой Нелей разговор недолгий: халат на плечи, костыль в руки — и марш-марш. В комнате Циля хочет непременно на Юлькину кровать, рвется примерить Юлькину пижамку — коротенькие штанишки и маечку, баба Неля пижамку отнимает, но с кроватью уступает, хотя предпочла бы на Валину, Валина кровать удобнее стоит, легче менять в случае чего.
- Наполненный стакан - Джон Апдайк - Современная проза
- Бабуля - Борис Левандовский - Современная проза
- Живы будем – не помрем - Михаил Веллер - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Mont-Blanc, или Непокоренная вершина - Азарий Лапидус - Современная проза