Читать интересную книгу Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 35 36 37 38 39 40 41 42 43 ... 66

Через два-три дня войско Боливара представляло собой довольно печальное зрелище. Шел дождь вперемешку со снегом, потом один снег — огромные, тяжкие, влажные хлопья, — потом крупный дождь, потом град со снегом, потом один град — матово-белые чечевичины и маслины, долбящие киверы и сомбреро, язвенно обжигающие и царапающие кожу в тех многочисленных оголениях, что торчали из-под плащей, полосатых одеял и мешков, накрученных на плечи, на бедра, на груди. Люди карабкались вверх по дороге, давно уже переставшей быть замедленным серпантином. (Они шли на перевал Писбы, наименее проходимый во все времена года, а особенно сейчас; но там наверняка не стояли разъезды испанцев; все же более или менее «ненадежные» — с их точки зрения — перевалы охраняли их батальоны.) Дорога сурово и круто шла прямо вверх. Лошади на три четверти пали, мулы были выносливее, но тоже падали один за другим; таращили оглобли брошенные повозки, исчезали из глаз засыпаемые снегом тюки; ковырялись в камнях и снеге воины в полосатых накидках, долбя скользящими и звенящими заступами негостеприимную землю; рядом лежали трупы под ветхими покрывалами, под рубашками, натянутыми на лица. Лихорадка, смешанная с сороче — болезнью высоты. Одеяла умерших были у живых. Войско шло мимо копавшихся и лежащих и не смотрело на них. Они, идущие, смотрели чуть под ноги — и исподлобья — вверх. Там ничего не было видно в серой пелене, но они смотрели. Из углов губ сочилась кровь — кровоточили десны; люди шатались, и время от времени кто-нибудь начинал так кружить из стороны в сторону, что не мог идти в тесной толпе, и его подхватывали под руки: сороче, проклятая болезнь высоты, туманила голову. То и дело из рядов выходили в сторону люди: болезнь железными тисками сдавливала желудок, перехватывала дыхание и пищевод, тянула на надрывающую и пустую, слизистую тошноту без облегчения, тянула — и выворачивала вновь и вновь, и начинала сначала, сначала, сначала, когда уж выворачивать было нечего; сквозь залепленные, слезящиеся глаза казалось: собственные желудок, горло, гортань, пищевод, собственные кишки мотаются пред тобой, впереди, у тебя под ногами; но нет, вновь и вновь перехватывало дыхание, исчезали легкие, горло, нос, становилось нечем, физически нечем дышать, и вновь, вновь и вновь железными, медными, купоросно-заржавленными щипцами сжимало желудок; и яростно и безмолвно рвались пред глазами расплавленно-белые бомбы. И будто сквозь сон — сквозь боль, сквозь забвение — двигались, плыли, переставлялись ноги под животом. Весь ты — отсутствие дыхания и болевой живот, и ноги под животом. Ноги, ноги.

Высокие горы Анды. Поля их — пшеница, маис — их пастбища выше Монблана и Этны в далеких далях Европы.

Здоровый метис отделился от общей толпы и пошел, побежал в сторону, в скалы; его тряпье, его нежно-красная кожа ужасно и нереально вдруг оттенили замятую белизну снега. Идущие с трудом поворачивали головы, следили за ним; он начал выделывать телодвижения, представлявшие причудливую смесь далекого южного ритуального танца кечуа с непристойными жестами. Сам танец включал момент непристойности, но длинный, весь ломкий, босой метис как-то отделил одно от другого и усилил все порознь, он то «бросался» к небу, выделывал самые возвышенные и экстатически высшие, лучшие жесты — призывы к богу, к богам, то вдруг весь поникал и начинал такое, что даже видавшие виды с угрюмым смешком отворачивались и переглядывались. Неясно, чего ему было надо. Вдруг он методично и деловито, размеренно-истерически завизжал, заверещал, как ударенный по лбу конь или раненный ястребом заяц-агути, упал на колени, потом покатился по снегу, при этом стараясь поймать, ухватить свою пятку; он повернулся спиною вверх и начал ртом вбирать в себя снег.

— Свяжите его. Он поддался сороче. Это бывает, — хмуро сказал офицер, отворачиваясь и проходя вверх.

Трое пошли, отодрали его от снега; на месте его лица на снегу остались кровавые пятна в форме зубов, носа и губ, но сильно увеличенные в размерах. Его связали, понесли.

— Верно ли мы идем? проводника давно нет.

— Дорога прямая. Правда, куда-то она ведет?

— То-то и оно.

— Нет. Нет. Надо идти.

— Ты прав. Будем думать — погибнем совсем.

Время от времени проходили люди, сжимавшие голову; сороче ударила в уши; другие шли, направляемые соседями, щуря глаза: они ослепли; у всех кровоточили десны, рты были неестественно алы, как у вурдалаков, губы разомкнуты, на снегу оставались кровавые плевки; на некоторых лицах — позеленевших и пожелтевших — были зловещие следы будущей лихорадки, уже скосившей десятки человек.

Хуже всего приходилось, когда скалы с той или другой стороны отступали и открывалась пропасть; люди — ослепленные снегом и горной болезнью и изнемогшие — падали и катились, и долго их душераздирающие крики, бередя сердца оставшимся сверху, летели из снеговых и туманных недр: склоны пропастей были тут не отвесные, люди не расшибались тут же, но и не могли зацепиться — вокруг был голый и скользкий, и равнодушно-покатый наст, и больше ничего — ни скалы, ни кустика; и они катились, живые, приговоренные к смерти и оглашающие пустое, глухое пространство животными криками. Лучше бы сразу — смерть.

Двигаться вверх становилось все невозможней. Как заколдованные, шли люди; кое-кто умудрялся еще тащить в поводу коня или мула, кое-где еще виднелись упряжки, но большинство бросало все грузы, и только оружие было при них. Люди передвигали ноги, и все их силы были лишь в этом: нога, колено, упереть руками, нога, нога, еще раз нога. Человек шел, и все его существо было лишь в этом: нога, нога. Больше ничего не было у него в душе. Он знал: главное — сохранить этот ритм, сохранить этот тихий, ужасный, последний ритм: шаг, шаг. Стоит только перебить, прекратить, чем-то перехватить этот шаг — и конец. Пот и слезы хлынут в пятьсот ручьев, остановится сердце, кровь взорвет, перервет жилы, исчезнут унылые, скудные, нереальные остатки дыхания и все. И конец, конец. Шаг, шаг. Шаг. Нога, еще нога. Выше. Выше.

Боливар был из немногих, кто еще ехал верхом; его рыжий мул возникал из снега, из града, из пелены и тумана то в авангарде, то сбоку войска — уныло чернел его наглухо зашпиленный плащ, — и слышался голос, охрипший тенор:

— Ребята! Шаг! Шаг! Шаг! Вы помните Магдалену? Э, есть такие? Ведь ты, Бернардо? Ты помнишь? А между прочим, она там. За этим хребтом. Мы еще увидим ее, но не раньше, чем мы войдем в Боготу и кончим всю эту слякоть.

Бернардо мрачно кивал, люди молчали и шли, шли, но Боливар, говоря свои неумелые слова, чувствовал, что они все же слушают их и, хотя и видят их бедность, нелепость в этом труде, и поте, и крови, и белом и красном месиве, в этом крутом, гангренозном и сиплом скрипе подошв и редких колес, и копыт по снегу, по льдинкам и камешкам, в этом надорванном, лихорадочном и почти предсмертном дыхании тысяч и тысяч глоток, и легких, и ртов, — хотя видят это, но все же слушают и все же светлеют душой. Сквозь собственные тошноту, головокружение и усталость он чувствовал жалость к этим людям, и понимание, что они идут не ради него, и стальное по резкости, пронзительное в этот миг сознание, что они идут даже и не ради земли и отмены рабства, которые им обещаны — даже не ради этого (хотя думают, что и ради него, и ради всего вот этого), а ради чего-то еще более могучего, грозного и высокого.

Он провожал их глазами, и ехал вперед, и вновь отставал.

И вот очередное седло, в двадцатитысячный раз принятое за кризис, за перекат горы, — оказалось не новым обманом, как прошлые девятнадцать тысяч девятьсот девяносто девять раз, а настоящим седлом.

Без особых воплей восторга они вышли на новое, еще более тихое, голое и пустое, чем то — внизу — парамо, поотряхнулись, поотдышались, поогляделись и сквозь редеющую сумятицу снега и мелкой измороси, дождя и мги увидели новый суровый хребет в отдалении — черный и ледяной. Ледяной — отливающий зеленью и свинцом в свете тусклого неба: не белый, не снеговой.

Три серокрылых, черноголовых и черногрудых кондора тяжело, молчаливо кружились над войском.

— Там, у подножия, будет привал, после — привал там, вверху, на самом перевале.

Притихшие каракасцы, мединцы, индейцы, французы, русские, англичане, льянерос, еще задавленно, тяжко дыша, невольно переводили взгляды с высоких, и равнодушных, и мглистых льдов на чернеющую фигурку на рыжем муле, метавшуюся вдоль войска, но ничего не говорили и отводили глаза.

Туда, к их подножию и привалу, а после — ввысь.

* * *

Он, заложив руки за полы шерстяной полосатой накидки, надетой поверх плаща, ходил в окрестностях своего жилища на одну ночь, смотрел, слушал, думал. О чем? Он знал, но не мог бы сказать словами; был в груди какой-то ком и тайный огонь, а более — ничего. Он знал, что все это — готовность к тому, что еще предстоит, но не мог бы сейчас аналитически осмыслить ее. После, после сможет.

1 ... 35 36 37 38 39 40 41 42 43 ... 66
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев.
Книги, аналогичгные Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев

Оставить комментарий