Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А на крестьянство вообще надо жать, — холодно ответил Ступач. — Не бойтесь согнуть его перед алтарем индустриализации.
Смуглое красивое лицо Сагайдака вспыхнуло румянцем.
— Не поднимайте руку на жизнь! А вообще вы левак и невежда. Вас и на пушечный выстрел нельзя подпускать к селу, иначе мы превратимся в нищих.
У Ступача отвисла нижняя челюсть.
— Вы… вы крестьянский идеолог! — выкрикнул он.
— Нe психуйте. Идеология у нас одна, а вот головы разные! Смените навар в своей. — И Сагайдак быстро пошел к коню, вскочил в седло и помчался не к Бондаренко, а в райком.
Ступач сразу догадался, к кому поехал военком, и бросился к бричке.
— Перегоняй его! — крикнул вознице.
А тот только одним усом ухмыльнулся:
— Да что с вами? Где уж клешне рака состязаться с конским копытом…
«Это он так сказал или на что-то еще намекает? Ох, это село…»
За водоворотом мыслей, что так и распирали голову, чуть не прозевал Михайла Чигирина, который пытался незаметно проскочить мимо него.
— А куда это так бочком, даже не поздоровавшись, собрался прошмыгнуть хваленый председатель?
Чигирин остановил живописных, с туманцем и серебром, коней, а на лицо натянул маску преувеличенной покорности. Тоже продукт!
— Я же вам махнул рукой, а вы не повели и ногой. Если меня обходят, то и я объеду.
Ступач подозрительно взглянул на председателя.
— Когда язык гуляет, то нижеспинная часть отвечает.
Чигирин охотно закивал бородой, в которую уже забиралась осень.
— Конечно, конечно, когда нет в языке ума, то его ищут ниже спины, — и краешком ока посмотрел на Ступача.
«Какие только черти не носятся в этих глазах! Если бы не твое бывшее партизанство, ты бы так не разговаривал со мною».
— Почему же это председатель не на жатве, а дорогу меряет?
Чигирин охотно ответил:
— Да вот ездил в район выбивать запчасти.
— В дни жатвы?! — даже залихорадило Ступача.
— Так это ж не лучшая ли пора: все на жатве, никто не обивает пороги инстанций, а ты ловишь момент, — снова Чигирин говорит так, что уже и Ступач не понимает — это насмешка на языке или недород в голове.
— Какое же вы имеете право вырывать запчасти, когда надо жать, молотить и вывозить хлеб?! Это же государственное преступление!
Вот теперь маска покорности сходит со смуглого лица Чигирина, и оно становится упрямым.
— Почему это вы сразу ухватились за преступление?
— А кто же из председателей позволит себе такую роскошь, чтобы отлучаться теперь?
— Мало кто, — согласился Чигирин. — И я, став председателем, в четыре утра бежал на поле, а в двенадцать ночи падал на постель: все надо было проверить — и как закладывают корм скоту, и как доят коров, и как пашут-боронуют, и как стригут овец, и как сеют петрушку. За все хватался — на все не хватало времени, даже в газеты редко заглядывал. Тогда и крику у меня было много, а толку меньше. А теперь, когда организовал людей, поверив им, мы так работаем, что и в театр есть время поехать. Поезжайте хоть раз с нами. Билет бесплатный! — И, не попрощавшись, тронул коней, а те, играя, понесли бричку по теням липового шляха…
XIII
В луговой криничке, над которой верба держит молодой венец, купаются звезды, а месяц еще не забрел к ним. Он залезает сюда так, как обросший сединой дед забредает с саком в ставок, что расположился по соседству с криничкой. И хотя сравнение месяца с дедом слишком вольное, Данило усмехается своим мыслям: «И взбредет же такое в голову!» Он подходит к окаймленному камышом, кугой и вербами ставочку и вправду видит, как из камыша полной луной выплывает седая голова деда Ярослава. Дед, кажется, не идет, а плывет по зелени, держа на плече плохонький растянутый сак.
В далеком поле месяц рассеивает серебро и сон, отовсюду выходят копны и копенки. Старик поворачивает голову на восток и говорит, ни к кому не обращаясь:
— Вот и казацкое солнце взошло, а потом роса начнет выпадать. Какой же ты хороший, белый свет, да надо будет покинуть тебя. — И нет сейчас на лице деда и тени горечи, а есть только одно спокойствие и грусть.
Данило подходит к ставку по осоке, что попискивает под ногами, пережидает, пока старик поговорит сам с собою, присматривается к камышинке, которой коснулась рыба, прислушивается к лепету ручья, что никак не уляжется на ночь, и от всего этого с него сходят накопившиеся за день усталость и зной.
— Дед, а что-нибудь стоящее есть в этой воде?
— А сейчас увидим, есть что-нибудь тут или, может, девчата поразгоняли все живое по камышам. Вечером тут купаются девчата с поля и звезды с неба, а ночью — одни русалки. — Старик поднимает выбеленную голову, хорошенько приглядывается к небу: что оно принесет завтра? И что-то родное, привычное и вечное есть в этом чтении небесного письма.
— Так как, к погоде или к ненастью? — подсмеивается Данило.
— К погоде! — убежденно и даже торжественно говорит старик и, весь в белом, выходит из камышей. — Хорошее в этом году лето, и зерном, и погодой хорошее. Жаль только, что в мои косточки забирается осень.
— Так зачем же вам бродить по воде?
Рыбак вздохнул:
— Если я в мои лета стану думать только о старости, то это уже не жизнь, а синяя тоска. Будешь купаться?
— Подожду, пока не поймаете свою золотую рыбку, — щурится Данило.
— Золотую уже не поймаю — не те года. Вот карася или линька наверняка добуду! А когда же мы с тобой поймаем полупудового карпа?
— Даже полупудового? Такого надо подождать. Двухсотграммовый уже есть.
— Люблю, когда вода пахнет рыбой, а не пиявкой. — Старик осторожно погружает сак в ставок, подводит ближе к берегу, нажимает ладонью на дужку, а ногой с топкого дна начинает распугивать рыбу, потом проворно вынимает свою снасть, выходит с нею на берег и вытряхивает все, что есть в ней, на траву. — Теперь смотри!
В роголистнике блеснули, часто затрепыхались два карася величиной с ладонь.
— Не густо, но и не пусто, — говорит старик. — А было же когда-то здесь и воды, и рыбы! Ставочки один за другим, как монисто, блестели. Да поменьшало зверя в лесу, птицы в небе, рыбы в воде, а пчелы под ногой уже и совсем не найдешь.
— Вот обеспечим людей хлебом, тогда и за пчел да ставки возьмемся, не все сразу, — рассудительно отвечает Данило.
— Пока у бабы спекутся кныши[8], у деда не станет души. Вот за этим ставочком и другими ставочками когда-то я присматривал. Тогда чирки и утки к моим ногам подплывали, а сейчас, как очумелые, летят от человека. Теперь птицу ко мне только во снах подплывают. И почему мы такими немилосердными стали к птице или к тому же зайцу? Детям о нем сказки рассказываем, а сами истребляем его дочиста. Завтра придешь ко мне на рыбку?
— Вряд ли, дед. Жатва!
— Тогда я тебе на поле принесу. Все у вас нету времени. А вот у нас было и времени больше и нервов меньше. Иной раз смотришь: такое молодое, такое еще зеленое, а у него и это болит, и то болит, там хромает, а там жмет, еще и нервы треплет себе и другому. Мы что-то об этих нервах и не слыхивали.
— Вы так говорите, дед, будто у вас ничего не болело.
Старик задумался, что-то вспоминая.
— Да, болело, сыну, однажды и у меня. Поперек живота схватило.
— И от чего та боль взялась?
— Барский жеребец ударил копытом. А у него ж, проклятого, копыто было как ведерко.
Данило рассмеялся:
— Дед, это вы правду говорите или выдумываете?
— Сущую правду. Когда-то был я здоров, как гром, а вот теперь осень забирается в кости, в глаза — уже и нитку не вдену в иголку. Года, года… — Да и снова медленно, степенно, во всем полотняном, побрел в воду, нагнулся над саком, что-то прошептал ему, или камышу, или рыбе…
Мягкой луговой тропинкой Данило вышел на степную дорогу и направился не в село, а к ветряку, который так хорошо вписывался в окружающий мир. Там, под грохот жерновов, поскрипыванье снасти и теплый шорох муки, и захватил его короткий степной сон. Есть же блаженство на свете! Только надо понимать его. А разве не блаженство, когда между крыльями ветряка поднимается месяц и снова, пробиваясь из темноты, таинственно оживает, дымится степь?
По висячим ступенькам, которые скрипом пересчитывают каждый шаг, Данило поднимается на маленькое крылечко под двухскатной крышей и заходит в ветряк. От деревянного короба оборачивается старый, согнувшийся мельник, чуб его, взлохмаченные шмели бровей, усы и даже морщины на лице присыпаны душистыми пылинками свежей муки.
— Где же, Микола Константинович, люди?
— А люди отдыхают себе, потому что коротка ночка-петровочка, — всеми морщинками усмехается мельник, и с них осыпается мука.
— И вы сами засыпаете, сами и мелете?
— А как же! Это мое время — жатва! — Старик теплым взглядом обвел мешки, что, словно ночлежники, улеглись вокруг мучника. — Заночуешь у меня?
- Эскадрон комиссаров - Василий Ганибесов - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Скуинь - Советская классическая проза
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Последний герой романа - Ефим Зозуля - Советская классическая проза