Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пимперлэ, – спрашивает он, – скажи мне, все ли люди будут там, в этой стране вечного веселья и вечной радости?
– Все, – говорит Пимперлэ, – все те, которые связаны между собою вечною любовью.
– Но будет ли там?.. О! наверно, будет моя милая, веселая и добрая Лизхен! Ох, как бы я желал теперь ее видеть.
И только что он успел об этом подумать, как дверь тихонько отворилась – и вошла добрая Лизхен.
Ее ясные глаза были заплаканы. Она быстро поклонилась всем и прямо подбежала к креслу, где лежал Теодор и, став на колени, наклонилась над ним.
– Теодор, милый мой, бедный Теодор! – вскричала она, – ты очень болен, ты умираешь. О! Теодор, неужели же Пимперлэ, добрый, веселый Пимперлэ, не может тебя спасти от смерти?
Теодор взял своей холодной, дрожащей рукой ее маленькую, горячую ручку.
– Лизхен, – сказал он, – мой дорогой друг Лизхен, зачем же Пимперлэ будет спасать меня от смерти, как будто в целом мире, в целом громадном мире, которому нет конца и в котором сияет так много чудных звезд, блестящих солнц, – неужели в этом мире нет ничего лучше земной жизни? Слушай, слушай, Лизхен, там, где-то далеко, есть чудная страна, где солнце светит ярче, где вечное лето и множество всяких чудес, где серебряные колокольчики постоянно звенят чудную музыку. Туда меня понесет наш добрый Пимперлэ, и мне будет весело, и я буду постоянно ждать там тебя, моего дорогого друга.
Все смотрели неподвижно на эту сцену, у всех стояли слезы на глазах; даже чопорные гувернантки забыли свои холодные разъединяющие слова: fashionable, comme il faut.
Вдруг Теодор отшатнулся и упал на подушки. Он не выпустил из своей холодной руки ручку Лизхен, и она чувствовала, как все больше и больше холодела и замирала эта рука. Она смотрела на светлые глаза Теодора и видела, как эти глаза постепенно меркли, тускнели, как тише и реже поднималась его грудь; она чувствовала, как быстрее и сильнее билось его сердце и, наконец, вдруг остановилось, разорвалось…
Влетела смерть на крыльях вечности, но Пимперлэ махнул на нее и она исчезла.
Он точно так же, как всегда, был весел и радостен, и как будто это веселье и эта радость переносились на лицо Теодора, и оно улыбалось и сияло, это мертвое, бледное лицо.
Лизхен быстро поднялась и посмотрела на всех заплаканными, но ясными, восторженными глазами: она улыбалась, она смотрела так весело.
– Он улетел, – тихо прошептала она, – улетел в страну веселья и вечной радости.
Все встали, поочередно начали подходить и целовать холодный лобик мертвого тела, послышались рыдания.
Но тут вдруг снова невидимкой влетел Пимперлэ, и слезы высохли на всех глазах, у всех отлегло от сердца. Все стали довольны и веселы, словно свершилось роковое, великое таинство смерти и все встретили его спокой но и торжественно, с веселием крепкой, тихой веры и безграничным восторгом упования.
Да! маленький великий Пимперлэ действительно великан. Он все освещает великим весельем и радостью. Горе перед ним является пустяком, житейское волнение – глупостью. Бедняк, которого придавила судьба, начинает смеяться над ней и поет веселые, беззаботные песни и шутит над жизнью до тех пор, пока Пимперлэ не унесет его в страну вечного веселья. И это самое лучшее дело из всех дел Пимперлэ. За это, за одно это, ты должен любить его и стараться быть добрым.
Сапфир Мирикиевич
С юга ветерок – ласковый дружок; с севера снежок – строгий старичок. Так-то, мой паренек…
Шагай, шагай, не заглядывайся!..
И бабушка сама шагала по талому снежку и по крепкому сизому черепу. Где наст обледенился, застеклянился, а где грязный снежок, как зола, насыпан. Почернел, сердечный, туго ему пришлось, скоро в землю провалится. А лужи, лужи! везде, по дороге, по полю… С деревьев слезы капают… И грачи, мокры-мокрешеньки, всюду каркают. Весна! Весна пришла!..
– Бабушка, – спрашивает внучек, – а ты мне скажи, родненькая, отчего маслена раз в году бывает, и весна отчего раз в году приходит?..
– Шагай, шагай, дружок… Видишь, как все замокрились… Зимой и на юге злое горе пирует. Ветры студеные, вихри снежные, стужа злобная… Натерпятся, намаются, наплачутся Божьи люди… И все их слезы несет весной к нам… Заплачут небеса, заплачет земля, и от этих теплых слез и снежок весь побежит, распустится и в землю уйдет… Все наши грехи в землю уйдут… Затем, что снежку уже не место, прошла его пора. Отлютовала зима. Шабаш ей! Идет весна-красна, теплая… Ворочается с юга солнце горячее, к нам накатывает, с каждым днем ближе и ближе подходит, выше и выше по небу ползет… Так-то, мой милый паренек!.. Шагай, шагай, не задумывайся!
– Бабушка! Да ты мне скажи, почему не весь круглый год маслена… Мы кажинный бы день ходили к куме Алене, и каждый день она бы нас блинами с маслом и сметаной поштовала, угощала…
– Сегодня блины, завтра блины, послезавтра блины. Катайся, как сыр в масле, круглый Божий год, без передышки!.. Ах ты, радостная кроха моя!.. Все Божье дело! Везде передышка нужна… А то без толку и в масле потонешь, и сметаной захлебнешься!.. И порядок тоже нужен. Без порядка никак нельзя быть, никак невозможно… Коли бы без порядку, так все бы перемешалось в одну кучу… И весна, и зима, и лето, и осень, все бы вместе свалялось, и не разберешь, где одно, где другое…
– А разве, бабушка, не бывает зима среди лета?
– Ни, ни! Николи не бывает.
– А как же в запрошлом-то году у нас в Духов день снежок выпал? Помнишь?
– Да это так себе, какой ни на есть шальной выискался, да и пошел… И тут же себе капут приключил… Все его съело солнышко теплое… А ты шагай, шагай, торопись, дай мне рученьку!
– Нет, бабушка… Я сам…
– Да ты сам ножками-то действуй, а мне дай рученьку хорошую. Она ведь ничего не делает… на счастье… Ну! Не упрямься, дай!.. Видишь, ты не разбираешь, где сухо, где мокро, все по лужам шагашь. Гляди-ка, как сапожки-то… мокрым-мокрешеньки. Дай! дай, хороший, рученьку, а то я и сказку не буду говорить.
И внучек сейчас же протянул рученьку; как только услыхал эту угрозу.
– Видишь, весь носик обмерз, покраснел, и глазки ясные покраснели.
И бабушка вытерла платочком и носик, и глазки. А внучек смотрел на бабушку этими ясными, голубыми глазами и ждал, скоро ли баба милая сказку начнет.
А кругом теплый ветерок подувает, словно со сна, и бороздит, рябит воду в лужах. И голые рощи стоят, краснеют, точно чего-то ждут не дождутся… И тучка мокрых воробьев вдруг налетела с гамом, чириканьем, посела на снежок, на дорожку, и опять вспорхнули все и улетели… А в небе высоко-высоко черные кряквы летят, кричат, крыльями хлопают…
– Ну, что же, бабушка? Сказку…
И бабушка, не выпуская из своей костлявой, шероховатой руки маленькую ручонку внука, начала свою сказку…
По низовьям-низам хмары стелются, ползут, тащатся тучки Божии, кому горе, кому радость, кому хворь и болезнь, кому клад и богачество, все и всем несут и дарят тучки Божии. По низовьям-низам студены туманы клубятся, кому красу, кому бедноту, кому уродство несут. Всякому люду от Бога доля дана. Кому каждый день масленица, кому целый век великий пост.
За дальними морями, сизыми туманами, в славном царстве могучего царя Бендерея было дело великий грех… Одна была дочка у царя, чудо-юдо, краса невиданная и неслыханная, и неписанная, нерисованная, и звали ее царевна Милена-душа, светлый Божий день… Чего, чего не было у царевны прекрасной… И дворцы-терема, с переходцами, и сады, садики с цветиками махровыми, и деревца изумрудные с золотыми яблочками, и птички хохлатые, хвостатые, сладкогласные. Целый день по кустикам порхают, по садочкам летают, поют песни звонкие. Милену-душу тешат, потешают. Бегут ручьи студеные, серебряные, с высоких гор катятся. Играет музыка невидимая, все красу прекрасной царевны славят, а царевна-душа, Милена-краса, ходит хмурая, да невеселая… И не знает царь-батюшка, чем свою доченьку развеселить, чего недостает ей. Велит он своим скоморохам-шутам царевну потешать. Пляшут, кувыркаются перед ней шуты потешные, кричат голосами звериными, кто петухом, кто по-песьи лает, кто журавлем курлычет, представляют притчи и комедии. Не могут развеселить, утешить царевны Милены… Зовет-кличет царь Бендерей мудрецов с дальних и ближних стран, заставляет их думать думу глубокую, чем развлечь, распотешить его дочурочку прекрасную. Одна у него она, как перст единая, утеха и радость в жизни сей скоротечной. И засели думать мудрецы вещие думу могучую. Думали, думали, ни много ни мало целых тридцать три дня без трех часов. Один мудрец говорит, надо царевну в заморские царства везти, злую тоску по морям, по горам размыкать-стряхнуть, другой говорит, надо царевну три дня на заре утром в студеной воде купать, и всю хмару-тоску смоет Божья вода. Третий мудрец ничего не сказал. Он слушал из саду песню птицы Кохлыги. Маленькая птичка, а голос куда звонче, лучше соловья. В окошечко косящато солнышко светит, улыбается, зелена роща глядит, и поет так сладко Кохлыга птичка Божия. И вот говорит третий мудрец, а звали его Сапфиром Мирикиевичем Мудрым. Был он моложке всех и била ключом в нем кровь горячая. «Слушайте, – говорит, – братья мудрые. Знаю я, чего не хватает царевне молодой, мне это птица Кохлыга поведала. Много кругом ее всяких утех, много золота, серебра, камней самоцветных, много уборов нарядных парчовых, дорогих, кружев серебряных, много теремов-дворцов с переходцами, зелены сады кругом с цветочками махровыми, птички Божии порхают, славят царевны красу. А ей все нудно да скучно кажется, холодно на сердце. Выросло сердце царевны-души, просит оно ласки ответной от друга милого, просит она горячей любви».