Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно во время подготовки к этому концерту на примере Тосканини я понял, что такое уверенный в себе человек. Мы репетировали в его номере в гостинице “Астория” на Таймс-сквер — владел ею итальянец, и, разумеется, здесь подавали настоящую пасту, — дошли до середины медленной части, после второго тутти, где звук становится perdendosi, то есть теряется, исчезает, когда зазвонил телефон. Естественно, я не обратил на это внимания, мой отец тоже не издал ни звука из своего укромного уголка, как и Тосканини, неумело перебиравший клавиши пианино (он был не лучшим пианистом). Второй звонок. Мы продолжали играть, но чувствовалось растущее напряжение. На третьем звонке Тосканини прервал игру, поднялся, легкими, быстрыми и решительными шагами подошел к телефонной розетке на стене и выдернул ее с корнем — и деревянное основание, и штукатурку, и тщательно скрученные провода. Затем, ни слова не говоря, совершенно спокойно вернулся, чтобы начать с того места, где мы остановились. Когда мы закончили третью часть, послышался осторожный стук в дверь. Спокойно, непринужденно и даже приветливо Тосканини произнес: “Avanti![7]” — первое слово за все время, и на пороге появилась сконфуженная троица: его жена, хозяин гостиницы и электрик. Они наперебой обещали, что в следующий раз будут тактичнее.
Вспышка Тосканини, раздражение, которому он дал полную волю, при том что пульс его не участился ни на удар, одновременно и ужаснули меня, и вызвали зависть. Меня же он в каждую нашу встречу оберегал настолько заботливо, насколько мог себе позволить такой самодостаточный человек. Однажды во время нашего совместного путешествия из Генуи в Нью-Йорк я свалился с простудой, и каждый день он несколько часов проводил в моей каюте, слушал мою игру, давал советы, обсуждал со мной произведение. Именно он открыл мне такую жизненную установку: всякий раз, когда тебе плохо, вспоминай, что тысячам людей сейчас гораздо хуже, чем тебе, и настроение у тебя поднимется. Только много позже мне пришло в голову, что его моральная позиция все-таки уязвима, но его, человека, не страдающего недугом самоанализа, невозможно было упрекнуть в чрезмерном себялюбии. В конце того путешествия мне предстояла первая радиотрансляция “Испанской симфонии” с Вальтером Дамрошем, но она была под угрозой срыва из-за моей проклятой простуды. Мама сначала настаивала, что я не должен подрывать свое здоровье и работать в студии, но потом уступила нашим с папой слезным мольбам и пошла на компромисс: я буду играть, но только с горчичником. Для отца это было не менее тяжкое испытание, чем отмена трансляции, но я, вообразив себя голландским мальчиком, затыкающим плотину пальцем, пообещал это вынести. Обещания было достаточно: я прошел тест. Мама, чьи лекарства всегда и на сто процентов помогали всем, приготовила самый слабый горчичник, я почти его не чувствовал.
Мама недолюбливала Тосканини, отчасти по моей вине, считала, что я слишком скромен в его присутствии, и когда мы играли Бетховена, через пару дней после гибели телефона, она распекала меня, что я раболепствую; наверно, боялась, что, находясь в его мощном силовом поле, я потеряю собственную индивидуальность. Но, скорее всего, он просто не дотягивал, по ее стандартам, до великого человека, а так как стандарты у нее были заоблачные, ему действительно было до них далеко. Он не смог держать себя в руках, чем заслужил ее презрение, а не одобрение, и она отнесла эту выходку на счет его крестьянского — а не средиземноморского — происхождения. Тосканини и вправду порой вел себя мелочно. Спустя годы, в июне 1946 года, я стал тому свидетелем. Многие музыканты, в том числе и я, тогда съехались в Милан, чтобы, давая концерты, собрать деньги на восстановление “Ла-Скала”. После все отправились на ужин, устроенный дочерью Тосканини, графиней де Кастельбарко. За столом разговор, конечно, зашел о дирижерах, и Тосканини всех своих коллег, одного за другим, втаптывал в грязь, а весь стол в ответ на его злые замечания только заискивающе поддакивал. Когда был низложен пятнадцатый дирижер, я не сдержался и сказал:
— Но, маэстро, вы же не можете отрицать бесспорных достоинств Бруно Вальтера.
— Бруно Вальтер? Дурень сентиментальный! — так же лихо растоптал он шестнадцатого.
В Нью-Йорке мы всегда останавливались в отеле “Ансония” в начале Бродвея, где к музыкантам уже привыкли, и на их занятия никто не жаловался. Помимо спален, здесь были кухня и гостиная, причем за весьма умеренную плату, — мы вряд ли нашли бы подобное на Пятой или Парк-авеню. Мы приходили и уходили когда вздумается, наняли в качестве поварихи пышную добросердечную негритянку, приглашали на ужин друзей и знакомых, в том числе черного певца Роланда Хейса и Олина Даунза, музыкального критика “Нью-Йорк таймс”. Эрманы приходили к нам, если успевали застать нас в Нью-Йорке, но и круг местных знакомых тоже разрастался. Пока мы еще не начали ездить по США всей семьей, в Нью-Йорке мы с папой останавливались у доктора и миссис Гарбет. Я помню, сколько материнской ласки подарила мне Рейчел Гарбет, особенно один случай в 1931 году, когда из-за легкого недомогания под угрозой срыва оказался концерт, где я играл Сонату Франка, а Тосканини должен был присутствовать в зале. Миссис Гарбет и отец нянчились со мной круглые сутки, и в концертный зал меня доставили относительно здоровым.
Все крепче становилась наша дружба с Эдгаром Левентриттом и его семьей, а его дочерью Розали я очень увлекся. Благодаря Левентриттам мы познакомились с Лионелло Перерой, итальянским банкиром, отцом трех очаровательных дочерей, с одной из которых, Лидией, мы крепко подружились. Лидия и Розали стали моими нью-йоркскими приятельницами, но встречались мы обычно в семейном кругу у них дома, где молодежь собиралась поиграть в шарады. Брат Розали, Виктор, учился в Гарварде. Он прекрасно играл в шахматы и всегда меня побеждал, и только однажды после дневного концерта в Бостоне с Кусевицким, у себя в отеле, я его обыграл. Как и многие талантливые молодые люди, которых я знал, Виктор умер молодым.
Иногда мы с огромным удовольствием встречались в Нью-Йорке с Энеску. Я очень хорошо запомнил одну из этих встреч. Родители часто водили нас в еврейский театр, он был не только образчиком театрального искусства, где кипела жизнь, но и очагом народной еврейской культуры, одно из уникальных мест в Нью-Йорке. Мы решили обязательно взять туда с собой Энеску, и все вместе устроили самое необычное исключение в нашей расписанной по часам жизни. Для начала пообедали в ливанском ресторане, сходили в театр, а после отправились в другой ресторан и гуляли до четырех утра, забыв обо всем. В тот раз я впервые не ложился спать. В Нью-Йорке Энеску присутствовал на моей репетиции Концерта Брамса, который я играл настолько плохо, что после ухода дирижера и оркестра он заставил меня еще раз пройти последнюю часть. После репетиции я собирался пообедать с Эстер, в тот момент уже вышедшей замуж за блестящего молодого Клода Лазара, они ждали первенца, — и все равно она оставалась моей Дульцинеей. Я боялся опоздать и потому проиграл последнюю часть быстро, слабо и невыразительно. И речи не могло быть о том, чтобы оставить ее в таком неудобоваримом состоянии, и Энеску сделал мне выговор: необходимо к предстоящему выступлению привести Концерт в порядок. И мы привели. Помню, я сказал ему, что женщина, к которой я спешу на ланч, беременна, и он, как истинный рыцарь, вошел в мое положение: “Ах, это самое святое состояние женщины!”
Однако Брамс все равно стоял на первом месте. Энеску в возрасте десяти или одиннадцати лет сидел в струнной группе оркестра Венской консерватории, будучи самым младшим его членом, и исполнял Первую симфонию под управлением самого Брамса. Это был его любимый композитор, и своей интерпретацией Брамса он произвел на меня неизгладимое впечатление.
Номер в “Ансонии” не был вместительным, мама не могла устраивать приемов, и ей приходилось тщательно выбирать, кого приглашать в гости. Однако и там у нас появились завсегдатаи. Самым любимым другом семьи была Уилла Кэсер — мы познакомились в 1930 году благодаря Яну и Изабель Гамбург. С самого начала мы стали по-семейному близки, и дети называли ее “тетей”, а мама, которая более всего ценила в людях естественность и искренность, относилась к ней как к сестре. Мне неизвестно, знали ли они, что обе по разные стороны океана в подростковом возрасте носили скандально короткие волосы, но мне кажется, что им судьбой предназначено было стать сестрами (они доверяли друг другу все, что было на душе; жаль, что их секреты так и остались для меня тайной). Наверно, чтобы сохранить память об этих отношениях как о чем-то особом, бессмертном и сугубо личном, мама после смерти тети Уиллы сожгла всю их переписку.
Уилла Кэсер была воплощением Америки — той Америки, которой давным-давно уже нет. В ее книгах описывается страна, живущая полностью по законам природы, где основной образ жизни — деревенский, где переселенцы, недавно прибывшие из Европы, во что бы то ни стало стремятся сохранить свои традиции на чужой земле. Лишь недавно американцы как единое общество начали формировать для себя абстрактные понятия; а до тех пор, хоть и существовала отвлеченная идея стремления к счастью, но счастье как таковое не было абстракцией, оно уходило корнями глубоко в землю, как и сама тетя Уилла. Она умела видеть и чувствовать красоту природы: любовалась прихотливой игрой солнечных лучей, вслушивалась в шелест листвы — и через природу постигала сущность одного из живых организмов на земле — человека, относясь к нему с сочувствием и пониманием. Герои ее книг — люди, вскормленные своей средой и верные ей, не важно, где происходит действие — на Среднем Западе, в Нью-Мексико или Квебеке. Именно поэтому ее творчество очень американское для своего времени. Не будет преувеличением сказать, что она открыла настоящую Америку нам, молодым, воспитанным в основном среди взрослых, родившихся за границей. Ее крепко сбитая фигура и деревенский облик, ее грубоватая откровенность и прямой взгляд голубых глаз, ее здоровый румянец и кипучая энергия, с одной стороны, нас всех как-то удивительно успокаивали, с другой — казались чуждыми, напоминали о чем-то в духе не то Христианского союза трезвости, не то женского скаутского движения. Своими воспоминаниями двадцатипятилетней давности она разбудила во мне тоску по Нью-Йорку, где на Манхэттене одна семья занимала целый дом, где мужчины шли на Уолл-стрит пешком или ехали верхом, чуть касаясь шляп при встрече со знакомыми. Уже в 1930-м одна мысль о знакомстве со своими соседями на Пятой авеню казалась абсурдной.
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн
- Музыка и ее тайное влияние в течение веков - Кирилл Скотт - Искусство и Дизайн
- Пикассо - Анри Жидель - Искусство и Дизайн