Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все так же носилось чиликанье, все так же слышался напряженный шепот разбирающих рукописи, все так же качались усталые фигуры и резко и черно, ломаясь в углах, лежали тени.
Когда пошабашили и наборщики радостно и торопливо, на ходу, засовывая руки в рукава, одевались, Семизоров сказал:
— Братцы, айда в «Золотой Якорь».
— Поставишь, что ль?
— Да уж ладно.
— Ребята, Шестиглаз угощает.
— Магарычи, что ли? али прибавка?
— Ну, да вам водка вкуснее не станет, с прибавки она или с убавки…
Смеясь, балагуря, с чувством огромного облегчения сброшенного трудового дня, шли веселой гурьбой по ярко освещенной улице, свернули, прошли несколько переулков и стали подниматься по грязной лестнице гостиницы.
Знакомо пахло селедкой, пригорелым маслом, чадом. Говор, звон посуды, свет от закопченных ламп, смешанный запах водки, пива и еды, густые, непроницаемые сизые волны табаку, и в них бесчисленные головы над столиками, заставленными бутылками, стаканами.
Весело и шумно расположились за столами, и через десять минут у всех блестели глаза, все говорили, и мало кто слушал.
— Ну, поскорее, полдюжины!
— Что полдюжины, смотреть не на что, — дюжину!
— Слушаюсь-с.
— Я говорю, ребята, у нашего ментра тысячи две в банке лежит.
— Искариот, — придет и на него время.
— А я те говорю — у него своя типография будет. К нему же придешь, поклонишься.
— Сдохну, не поклонюсь!..
— Эй, молодец, десяток «Прогресса».
— Люблю тебя, Шестиглаз, ей-богу, хошь ты и слепой черт…
— Был конь, да изъездился! — говорил размякший Семизоров. — До чево жизнь она чудная… Нет, ей-богу… Помолчи, честной народ… ну, что галдишь?.. Наливай-ка… Собственно, в каком положении жизнь моя?.. Так, тьфу!.. Тридцать лет служил… мальчонком ведь меня в типографию отдали, вот в эту самую, в нашу… годов десяти… тут и кассы учился разбирать, и набору учился, всего видал… Оглянешься, аж жутко делается: тридцать годов, ведь это не тридцать шагов перейти… Ну, выпьем, братцы!..
За множеством столов сидели, курили, тонули в сизых волнах. Молодцы в белых рубахах носились с подносами, уставленными посудой, водкой, пивом, закусками, торопливо-услужливо подавали, принимали. Гул, смутный, слепой и бессмысленный, гул сотни отдельных голосов, огромным клубком скатавшихся над головами людей, тяжело и дрожа переливался, волнуясь и заглушая отдельные слова, отдельные возгласы, крики. Было что-то свое в нем, ни на минуту не перестающем, ни на минуту не ослабляющем тяжелого напряжения, что-то неумолимое, стирающее все различия.
— Э-э, братцы!.. главное в чем… потому, собственно, виноватого нету… Ну, кто виноват? Я, братцы, не виноват — старость пришла, износился, глаза не служат… Что же такого, ничего… ни-че-эго!.. Контора? Контора не виновата, — ей приказано… Что же, вон управляющий сегодня говорит… тоже ведь — человек, не из железа… стал говорить, а у самого голос осекся, — да… приказано… он что, служащий… хозяева, стало быть акционеры, правление виноваты, что ль?
— А то не виноваты?! — низко и зло прозвучало за столом.
— А то виноваты, что ль? Скажем, я износился, работник, да не тот — слепнуть стал. Могут они держать? Через год ты станешь слепнуть — или чахотка; тебя станут харчить; так это лет через пять нас, братцы, девать некуда будет: клячи, съедим всю скоропечатню; общество ухнет, ей-богу… а то нет?
— Очень просто.
— Да черт их съешь, — заговорил все тот же голос, низкий и злой. — Мне какое до них дело… Я работаю не покладая рук… силы, здоровье, все отдаю, а потом, как тряпку, меня — вон… Хорошо, не виноваты, — так ведь и я не виноват.
Гул снова взмыл, переполнив помещение, и опять тонкий и высокий голос Семизорова стоял одиноко и резко, пытаясь выделиться, но нельзя было различить слов, и опять набежавшая тысячеустая волна поглотила, и мертво и тупо властный колыхался над людьми гул — без слов, без смысла…
Ге-эй га-ало-чки чу-у-барочкиКру-у-ту го-ору… кры-ы-ыли…
— «Прогрессу» коробку!..
— А все оттого, что мы — бараны… Будет так — придет время — не будут люди одни возить, другие ездить… к тому идет…
— Брехня!.. Не нужно, не ври!.. — резко и злобно кричал Семизоров, и так пронзительно и тонко, что колыхавшийся гул не успел поглотить его крик, и все повернули к нему головы. — Ишь ты, не будут ездить… врешь!..
— Да ты что?! что!.. в морду захотел!..
— Бей!.. на!.. на, бей!!
— Позвольте получить… Пожалуйте сдачи… Покорно благодарим…
— …не ври… дескать, хорошо тогда будет… дескать, ни слуг, ни господ — все одинаковы, все есть, пить будут свой хлеб, а не сидеть на чужой шее да не жиреть чужой кровью… врешь!! Не ври… что глаза-то народу отводить… вре-ешь!.. Я-то, я, Семен Поликарпыч Семизоров, по прозванию Шестиглаз… тридцать лет простоял над кассой… Моя-то жизнь как?.. ни в какую цену?.. ни в копеечку?.. а-а, то-то хорошо будут жить, честно, а от меня что останется?.. Я-то тут при чем окажусь?.. Не обманывай, не ври!..
Он стукнул кулаком по зазвеневшему посудой столу.
— Зараз жить хочу!.. вот сию минуту!
Но клубившийся говор поглотил его спокойно и угрюмо, как всех. И на секунду снова, как среди разыгравшегося, волнующегося моря, мелькнул его голос:
— А то внукам хорошо будет, чтоб ты лопнул!.. Вот оно мясо, кожа, все сгниет… слышь ты…
— Да будет вам…
О-о-ой, да-а-а-а… Ва-а-нька-а…Ма-а-а-ль-чи-ше-шеч-ка-а…
— Господин, нельзя… потише… Этак все запоют…
— Давай еще полдюжины…
Хриплый, хмурый голос уже выбивался из колыхавшегося, клубившегося гула, с секунду борясь с наплывавшей волной.
— Молчи!.. не вноси разврату… наш брат только тем и живет, что в будущем хорошо, внукам хорошо будет… одной надеждой только и дышим… молчи!..
— А-а, молчать?! Я сдохнуть должен, молчать!.. — И он злорадно, с красным лицом кричал: — Да и вам не видать… не видать, как своих ушей, хорошей жизни, — подохнете!.. Мне сейчас сдыхать, вам после, все одно… Внукам хорошо будет, чтоб они обтрескались!..
— Сёма, миляга, дай поцелуемся… выпьем… Люблю я тебя, как…
— Не скули…
— Эй, человек!..
— Братцы… братцы… милые мои… товарищи!.. — Семизоров плакал пьяными слезами, целовался пьяными, мокрыми усами и крутил взмокшей, растрепанной пьяной головой. — Ухожу, братцы, товарищи, ухожу от вас… Не будет у вас Шестиглаз теперь в наборной качаться… износился, пора и честь знать…
А говор колыхался над ними, слепой, равнодушный и темный…
Как в тумане, с усилием горят в густой, спертой атмосфере электрические лампочки; неустанно носятся чиликающие металлические звуки; у стоек наклоненные фигуры с потными лицами; так же тускло смотрит в окна ночь; и зовет и манит вечно бегущая за ними жизнь. Напряженный, усталый труд заливает огромное помещение, и, сотрясая стены и покрывая все звуки, тяжко льется из люка грохот. Проходят дни и недели, как до этого проходили годы.
За стойкой Шестиглаза качается новый молодой наборщик с таким же потным лицом, в такой же пропотелой рубахе, как и все, как будто он годы качается со всеми.
О Шестиглазе не то что забыли, но этот непрерывный, усталый труд, залитый напряжением и ни на минуту не смолкающим свинцовым чиликаньем, точно тиной, заволакивает впечатления, и они бледнеют и тускнеют.
Шестиглаз о себе напомнил.
В наборную входит один из наборщиков, и сквозь темноту свинцовой пыли тускло пробивается бледность его лица. Он поднял руку и кричит. Должно быть, что-то особенное в его крике, потому что мгновенно смолкает чиликанье, головы поворачиваются, смотрят круглые, расширенные глаза, и хотя тяжко по-прежнему льется из люка грохот, сквозь него чудится страшная мертвая тишина.
Он кричит:
— Шестиглаз… повесился!
Давимый мертвенной тишиной, смолкает грохот, и в наступившей огромной пустоте лишь слышится шелест человеческого дыхания.
Отовсюду посыпалось:
— Когда?.. Кто вам сказал?.. Не может быть!.. Что же это такое!.. Га-a! Вы были там?
Его окружают. Из люка подымаются рабочие. Огромная человеческая машина на полном ходу расстроилась, остановилась, оборвались привычные звуки хода и чуждое, незнакомое, постороннее трепещет среди черных, занесенных свинцом стен.
На стойку взбирается молодой наборщик. Губы трепещут, дергаются не то усмешкой, не то судорогой, и голос звенит:
— Товарищи, за кем очередь?..
Все молча, как прикованные, не отрывают от него глаз,
— Он был между нами… толковал, а мы отделались грошовым сбором и на другой день забыли… Товарищи, его повесили… мы! — и не стереть нам нашего преступления.
Голос его покрывает рев сотни людей:
— Сто-ой!.. бросай работу… станови типографию!.. бастовать!.. Товарищи, выходи!..
- Ветер в лицо - Николай Руденко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 4. Личная жизнь - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Том 4. Властелин мира - Александр Беляев - Советская классическая проза
- Отрочество архитектора Найденова - Борис Ряховский - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в трех томах. Том 2. - Гавриил Троепольский - Советская классическая проза