Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему мне было противопоказано писательство — решись я придумать и записать некую историю, не смогла бы поручиться за то, что на бумаге не оживут герои, выдуманные другим автором. Память о чужих книгах сослужила бы мне скверную службу, ведь читала я много и помнила не только каждую строчку освоенной книги, но даже и место этой строчки внизу или вверху страницы, и даже случайные пятнышки на полях, и запах переплета…
В журналистике такие сомнения не приживались.
…Душистый, свежий номер мягко приземляется на стол: можно заново увидеть слова, придуманные накануне, и свою фамилию — она поддерживает текст каждой буквой, как атлант руками небеса. Скоро газету осквернят чужие руки, и oт внимательных глаз полосы завянут, как сорванные цветы. Номер состарится, распухнет, омертвеет сгустком времени и осядет желтеть в архивах — а скорее гнить в помойных ведрах: бесславный финал!
Все равно я любила писать для газеты. Другие способы коллекционирования слов пугали меня своей властностью: над газетными текстами я царила единолично, а вот стихи, например, сами начали бы мной управлять.
Я знала, как это бывает с другими. Незадолго до Кабановича в меня пытался влюбиться один поэт — изнеженный юноша, плотно, как на игле, сидевший на Шамиссо и Тракле. Мы гуляли вечерами по летним улицам, засыпанным щебенкой, рядом выл гигантский шмель отбойного молотка; перекрикивая грохочущие шаги, поэт читал не по сезону холодные строки:
Oft tauchen rote Kugeln aus Geaesten,Die langer Schneefall sanft und schwarz verschneit.Der Priester gibt dem Toten das Geleit.Die Nächte sind erfuellt von Maskenfesten.
У поэта было не самое лучшее произношение, но именно тем летом, под щебеночный аккомпанемент я в первый раз поняла, какая бурлящая сила скрывается в немецком языке. Эта сила была одной крови с величественной нежностью Баха, безбрежностью Моцарта, хмельным задором Шуберта — но теперь у нее появились слова. Потому что если в мире бывает нечто лучше музыки, то это, единственно, стихи. Особенно такие, как у Тракля, нежного аптекаря, живущего среди хрустальных ангелов, голубых озер и темных деревьев свою хрупкую жизнь.
Мой поэт был так одурманен даром Тракля, что примерял на себя еще и чужую судьбу, будто это была одежда. Он всякую нашу встречу оканчивал обещаниями свести с собой счеты на закате, он держал мои пальцы в прохладных, как рапаны, ладонях, и я вначале пугалась, пока не поняла — с третьего ли, пятого ли раза, — что закаты будут уходить вхолостую и каждый новый день в узком просвете почтового ящика я буду видеть белое пятно конверта с новыми стихами — намытыми смертью, как золото намывают из песка. Ломкие, но вместе с тем и певучие строки окунались в память с разбегу и падали на дно будто камни: хоть мой поэт писал, конечно же на русском, на бумаге он куда сильнее походил на Тракля, чем в жизни, — меня, свою музу, он звал сестрой.
Траклевская одержимость смертью в поэте отражалась криво и жалко: мне казалось, что он переигрывает — и не было в нем даже призвука мучительной религиозности. Но отравившись лирикой Тракля, поэт возвел свой мир, выкрашенный в черные и голубые цвета: там тоже с каждой строчки стекала кровь, там были Гелиан, Элис, Каспар Хаузер, Иоанна… Вместо хлороформа и опия в дело шел циклодол: в конце концов, между Траклем и нами улеглись почти сто лет — а эту разницу покрыть куда труднее, чем километры между Зальцбургом и Николаевском. Поэт мечтал работать в аптеке — но его не брали туда даже разнорабочим: дирекцию смущал слишком явный разворот головы, она всегда оказывалась повернута к шкафику, где хранились препараты из списка «А».
Он думал, что в аптеке пред ним откроются тайны проклятого поэта: может, надо было всего лишь увеличить дозу — таланта или лекарства? Сгодилось бы одно из двух — но не помогало ничего. Теперь стихи Тракля оставляли неясные образы, песком осыпавшиеся на землю, и поэт был в отчаянии: строки исчезали, как таблетки из початой упаковки, задерживалась всего лишь неясная память покоя и тишины.
Пришла осень.
…der dunkle Herbst kehrt ein voll Frucht und Fuelle,Vergilbter Glanz von schönen Sommertagen.
Мой поэт пригоршнями ел циклодол и мучился необходимостью жить, и его война никак не начиналась… Стихи в почтовом ящике появлялись все реже, но когда мы расстались, я долгое время тайно следила за его судьбой.
Поэт повернулся лицом к реальности куда быстрее меня, и пока я обживала пыльную квартиру Кабановичей, он устроился работать в перспективную фирму. Кажется, там торговали мебелью. Стихи он решительно бросил, зато получил водительские права, купил дачу и, самое дикое, встал на горные лыжи. Я до сих пор отказываюсь верить, что мой нежный, как ранняя рассада, поэт пишет легкомысленные петли на заснеженных трассах, пока бумага остается незапятнанной и тихо желтеет в ожидании чернил.
Газетные статьи куда надежнее, думалось мне теперь, они не просят чрезмерных жертв, тогда как стихам подавай целую жизнь…
К вишнуитам надо было ехать троллейбусом, мне всегда нравились эти медленные городские насекомые. Под ласковое дребезжание и гул краткого разгона я устроилась на высоком троне контролера. Тринадцатый маршрут в эту пору дня не пользуется в Николаевске особенным успехом: он уходит к Трансмашу, огибая центр. Окна выбелены морозом, широкое тело троллейбуса бросает из стороны в сторону, как пьяницу.
Мне так захорошело в этом временном зимнем убежище, что я чуть не проехала нужную остановку. Заторопилась выпрыгнуть в дверную гармошку и не узнала в хрупкой старушке с накрашенными губами Эмму Борисовну Кабанович: Эмма пыталась сесть в троллейбус, но я вылетела ей навстречу — как судьба.
Неловко вцепившись мне в рукав, Эмма громко ахала, распугивая пассажиров. Троллейбус давно уехал, завывая и бренча, но старушка не подарила ему ни одного сожалеющего взгляда.
Я заметно выше Эммы, и со стороны мы могли бы казаться клоунессами, столкнувшимися на одной арене. Впрочем, далекому от цирка воображению куда легче увидеть нас родственницами, по чужой воле раскиданными в разные концы города. Вместо кровного сходства сгодятся полученные от Кабановича увечья или бесконечные линии совместно выкуренных сигарет: вопреки всем законам они пересекались в пространстве…
— Глаша, деточка! Ну что мы стоим, давай перекурим! У тебя есть?
Она висела у меня на руке как ребенок, пока мы шествовали в кусты — под сенью умиленных взглядов.
В акте общего курения, во всех этих отшлифованных движениях и неизбежной последовательности действий есть собственная поэтика. Две желтохвостые сигареты с готовностью высунулись из пачки, пока я разыскивала по карманам прозрачно-сиреневую зажигалку: пламя из нее летело вверх, беспощадное, как костер инквизиции. Эмма держала над сигаретами перевернутый ковшик ладоней: она прикурила только с третьей попытки и нетерпеливо выдохнула теплый дым:
— Рассказывай! Где ты? Что ты?
О пребывании в «Роще» я упоминать не стала: тем более мне с каждым днем все меньше верилось, будто я действительно была там, а не наблюдала картины клинической жизни по телевизору или во сне. Зато счастливое трудоустройство в «Николаевский вестник» я описала очень живо. Милая Эмма восторженно застучала пальчиком по сигарете, сбивая пепел: она без ума от этой газеты и выписывает ее ровно четверть века! Почему такая точность? Первую подписку она оформила, когда Виталичек пошел в школу…
Ой! Имя птичкой спорхнуло с языка Эммы Борисовны, вот незадача! Поймать бы за многоперый хвост и проглотить — жаль, никто не научился это делать. Всего-то дел, выдержать минутную, в одну сигарету длиной, беседу…
Старушка так расстроилась, что мне захотелось обнять ее.
— Эмма Борисовна, все нормально, не вздрагивайте! Расскажите, как у вас здоровье? Как ученики, как Юлия Марковна?
Несбывшаяся свекровь облегченно запустила долгий монолог: здоровье, конечно, не ах, но жить можно, особенно в сравнении с любимой приятельницей Юлией Марковной. Та сдала абсолютно, в прошлую пятницу сломала шейку бедра. Ученики пока есть, но дети сейчас музыкально нечуткие и очень средних способностей… Взять хотя бы Ирочку Криницыну, которая не в состоянии освоить банальное арпеджиато… Разве может эта серая Ирочка сравниться с тем же Сережей Васильевым, с Мариком Аксельродом и другими ребятами из семидесятых!
Эмма сглатывала воздух и неслась дальше, как жокейская лошадь перед финишем. Я пыталась примостить словечко в редких паузах, но всякий раз терпела поражение. К тому же я мучилась почти физическим желанием узнать о Кабановиче и топила это желание в последних запасах самолюбия. Не хватало, чтобы Кабановичу достались его объедки!
К счастью, старушка торопилась — надо было успеть в приемные часы к Юлии Марковне: на запястье Эммы висел пакет с бледными зимними яблоками. Дружно выбросив окурки, мы вежливо попрощались — так прощаются друг с другом жертвы некогда сильной, но поостывшей от времени дружбы.
- кукла в волнах - Олег Красин - Современная проза
- В день, когда родился Абеляр - Анна Матвеева - Современная проза
- Восьмая Марта: Повесть в диалогах - Анна Матвеева - Современная проза
- Огнем и водой - Дмитрий Вересов - Современная проза
- Мертвое море - Жоржи Амаду - Современная проза