Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бинарная схема «старой» и «новой» жизни, «тогда» и «теперь» прослеживается во всех русских/советских автобиографиях XX столетия. Революция (или некий ее эквивалент вроде эмиграции, коллективизации) служит водоразделом, рассекающим жизнь пополам. «Кончаю рассказывать про старую жизнь и начинаю про новую»,говорит А. Н. Зиновьева о своей свадьбе с рабочим в 1923 г., которая освободила ее от рабства у жестокой хозяйки. «Тут начинается вторая половина моей биографии», — замечает Масленникова по поводу своего переезда из деревни в Москву в 1921 г. Эмигрантка Варшер показывает революционную трансформацию под другим углом зрения в рассказе о превращении скромной, милой студентки Конкордии Громовой в товарища Наташу, большевистского палача{288}.
Многие жизни оказываются не столько бинарными, сколько двойными, ибо формирование себя как советского гражданина подразумевает наличие отвергаемого несоветского или антисоветского «Я». Эти «анти-Я» влачат существование призрачных двойников, но порой восстают из праха и грозят поглотить советское «Я», как было с Ульяновой и Плотниковой[125]. Даже не ведающий о таком двойнике советский гражданин может внезапно обнаружить, что приобрел другую идентичность — врага народа. «Террористка я, вот я кто», — сказала Олицкой ее подруга Нюра по дороге в ГУЛАГ. И это было не признание вины, поскольку Нюра настаивала на своей невиновности, а констатация невольной смены идентичности{289}.
Революции для всех, кто их переживает, создают нереализованные вероятности: «Могло быть так, а вышло эдак». Но если бы твоя жизнь сложилась иначе, разве была бы у тебя та же самая личность? Это «могло быть так» делает идентичность неустойчивой: человеку может даже казаться, что он, говоря словами одной старой женщины, дававшей интервью в 1990-х гг., прожил «не свою жизнь», не ту, для которой был рожден{290}. Уж на что В. Богдан как будто тверда как скала в сознании своего «Я», но и в ней чувствуется некая двойственность. Заголовок первой книги ее воспоминаний «Студенты первой пятилетки» (Буэнос-Айрес, 1973) подразумевает рассказ о советском образе жизни, зато название второй — «Мимикрия в СССР» (Франкфурт-на-Майне, б. г.) говорит, что это была всего лишь его имитация, подделка. Но как отличить поддельную жизнь от подлинной? Для многих живущих в смутные времена первоочередная задача автобиографии заключается в том, чтобы доказать, что, скажем, настоящая Плотникова — пролетарий, а не кулацкая дочка, настоящая Богдан — принципиальная антикоммунистка, а не представительница привилегированной советской элиты. Самопознание становится бессмысленным, даже опасным. В этих условиях автор автобиографии стремится не к открытию своего «Я» в обычном смысле слова, а, скорее, к открытию удобного для себя «Я».
ЧАСТЬ III.
ПРОСЬБЫ
ГЛАВА 9.
ПРОСИТЕЛИ И ГРАЖДАНЕ[126]
«Кто только не писал писем в высшие инстанции на самые металлические имена!.. Грандиозные груды писем, если они сохранятся, настоящий клад для историка»{291}, — писала проницательный антрополог советской повседневности Надежда Мандельштам и по обыкновению была права. Груды писем поджидали историков в архивах, открытых в 1990-е гг. (как ни смешно, эти письма обычно хранились в секретных фондах архивов, хотя чаще всего их содержание не носило политического характера){292}. Писание писем во власть, оказывается, служило в 1930-е гг. главным развлечением на досуге. Люди, как правило, писали их индивидуально, потому что письмо с несколькими подписями могло быть принято за коллективный протест, который по сути считался противозаконным. Посылали их куда только можно: членам Политбюро, секретарям обкома, в газеты, во всевозможные государственные учреждения, иногда даже знаменитостям (писателям, ученым, исследователям-полярникам){293}. Писали ходатайства, просьбы, жалобы, доносы, исповеди, угрозы, высказывали свое мнение по тем или иным вопросам. Хотя письмо адресовалось незнакомым общественным деятелям, в нем затрагивались как общественные, так и личные темы. Одни авторы писем выступали перед властями в роли просителей (просили предоставить жилье, дать возможность получить образование, медицинскую помощь, деньги, добиться справедливости), другие — в роли активных граждан (выражали собственное мнение, жаловались на бюрократию, обличали коррумпированных чиновников).
Письма в газеты (хотя последние — лишь одни из множества адресатов) заслуживают отдельного комментария, поскольку посылались вовсе не с той целью, какую можно было бы предположить. Они практически никогда не публиковались, небольшие отрывки очень немногих из них удостаивались чести быть помещенными в рубрике «Сигналы с мест» или «Письма читателей». Но одна из важнейших функций газеты заключалась в том, что она передавала эти письма в соответствующие инстанции для принятия необходимых мер. Иногда журналисты проводили собственное расследование и печатали фельетоны по его итогам. Крупные газеты вроде «Правды» имели обыкновение составлять подборки писем на определенную тему и отсылать в Политбюро: такие письма служили ценным источником информации о мнении общественности и функционировании бюрократии, конкурируя со сводками о «настроениях населения», которые на основе агентурных данных регулярно готовил НКВД.
Эти письма действительно, пользуясь словами Н. Мандельштам, настоящий клад для историка сейчас, как были кладом для режима в 1930-е гг., но открытия, которые они могут нам подарить, имеют определенные и очевидные пределы. Когда люди пишут письма во власть{294}, они, как правило, пишут языком власти и не обязательно то, что думают. Последнее, конечно, до некоторой степени справедливо для всех документов, написанных от первого лица, даже таких приватных, как дневники, но для «публичных» писем — в особенности. Порой и в таких письмах могут выражаться личные эмоции, например горе, однако есть ряд тем, которые в них затрагиваются крайне редко, в первую очередь любовь, дружба, секс, религиозные верования и обряды[127]. Тем не менее разнообразие того, что можно в них найти, поражает.
В данной главе я ставлю себе задачу описать и проанализировать это разнообразие. Мое собрание документов эклектично в смысле их размещения в архивах и не поддается количественной оценке, поэтому я подхожу к своему материалу не как социолог, проводящий перепись, а, скорее, как ботаник, изучающий растительный мир на незнакомой территории[128]. Когда мне встречалось письмо нового для меня типа, я это отмечала. Когда снова попадалось письмо такого же типа, я классифицировала отдельный вид и давала ему название. Отличительные свойства и признаки этих видов (жанров), а также их место в природной экосистеме их региона и составляют тему моего исследования.
Жанры
Душевные излияния
Рассмотрим сначала письмо-исповедь. Это исповедь не в христианском смысле и не в более широком значении признания вины, которое в словаре Даля дается как первое. Здесь подходит второе значение по Далю: «Искреннее и полное сознание, объясненье убеждений своих, помыслов и дел»{295}, — т. е. чистосердечный рассказ лично о себе. Я предпочитаю начать с него (хотя другие жанры, например жалобы и доносы, использовались гораздо чаще), чтобы читатель в дальнейшем безошибочно распознавал личную окраску многих «публичных» писем, которые люди писали политическим лидерам и даже в газеты и госучреждения. Подобные письма, как и следовало ожидать, приходили Сталину, но отнюдь не только ему, и их нельзя считать исключительно феноменом «культа личности Сталина». Кажется, такие письма есть в архивах всех советских политических деятелей, включая региональных партийных руководителей[129].
Архетипичное письмо-исповедь написала в 1935 г. Жданову Екатерина Бурмистрова, работница-выдвиженка, у которой были нелады в школе и на этой почве — неприятности с местным парткомом. «Глубокоуважаемый т. Жданов, — начинает Бурмистрова свое эмоциональное и довольно бессвязное послание, — прошу Вас не отказать выслушать мою исповедь и помогите мне разобраться в действиях моих и в окружающей меня атмосфере…» В отличие от многих авторов писем, она не выдвигает никаких конкретных просьб и требований, хотя и выражает надежду на личную встречу. Не добивается она и наказания виновных в ее бедах. Она просто выплескивает свое страдание, смятение, чувство неполноценности, отверженности. «Не могу я больше, мне иного выхода нет… мне всю душу вывернуло, мои нервы не выдерживают», — подобными фразами пестрит все письмо. Как у многих авторов, явственно прослеживается ощущение своей изоляции, заброшенности. На полях последней страницы по диагонали приписано: «Тов. Жданов. Я не нашла с ними [т. е. с членами местного партийного комитета] общего языка»{296}.
- Моя Европа - Робин Локкарт - История
- Ищу предка - Натан Эйдельман - История
- Полная история ислама и арабских завоеваний - Александр Попов - История
- Броня на колесах. История советского бронеавтомобиля 1925-1945 гг. - Максим Коломиец - История
- Новейшая история еврейского народа. От французской революции до наших дней. Том 2 - Семен Маркович Дубнов - История