рублей не идем!
Воры двигались тихо, пили меньше, со всем соглашались. Было много поцелуев, объяснений и водки. Работа партии оживилась…
Утром в дверь постучали, и вошел к Ивасюте незнакомец:
— Извините, сударь, но я ночевал сегодня у дамы за стенкой и, не имея привычки подслушивать, все-таки все слышал… Я тоже принимаю вашу программу! Позвольте представиться: Матвей Квасэк, по партии — «откровенник»…
Ивасюта тер спросонья глаза, тянул сползающие подштанники:
— Заходи, товарищ… Это что такая за партия?
Господин Квасэк сел, начал так:
— Видите ли, сударь, я был агентом тайной полиции…
Ивасюта сразу расставил пальцы возле его горла.
— А-а-а, — прошептал, — тут тебе и конец твой!
Сдавил шпика за глотку. Но воротничок на шее Квасэка (на вид гуттаперчевый) сделан был из стальной пластинки. Ивасюта схватил бутылку — тресь шпика по котелку. Бутылка разлетелась вдребезги, а башка — цела. Оказалось, и котелок тоже поддельный, вроде кастрюли. Только тихонечко звенел от удара, как струна.
— Ну, брат, — удивился Ивасюта, — ты опытный. Уважаю…
Господин Квасэк как ни в чем не бывало поправил сбитый на сторону галстук, кашлянул почтительно.
— Итак, — сказал, — продолжаю… Служба наша, как вы сами сейчас убедились, весьма беспокойная. Семейная жизнь, благодаря частой перемене мест жительства, налицо отсутствует. Ну, и — выпьешь. Ну, и — еще раз выпьешь!.. Начальство говорит: адье! А куда деться агенту? Семьи нет. Папа умер, жена ушла к другому. И тогда идешь к эсерам. За соответствующую мзду раскроешь им тайны полиции, доступные лишь избранным натурам. После чего имеешь право называть себя членом партии «откровенников»…
Господин Квасэк обладал отменными манерами, и его услуги (за соответствующую мзду) Ивасюта снисходительно принял. Квасэк поиграл тонкими и длинными, как у гинеколога, пальцами.
— Ах, — сказал он томно, — только не нужно взрывов, не надо стрелять. Это так шумно, так неумно… Все можно делать тихо!
Неожиданно явилась Додо — в роли спасительницы.
— Если ты хочешь, — сказала она брату, — спасти себя и свою губернию, немедленно арестуй Совет и черносотенцев. И-и!
— Сударыня! Вот вы как заговорили? — привстал Мышецкий.
— Угроза слева — опасна. Но справа надвигается на Россию не менее ужасная сила. Ты был прав: нам с этой силой не совладать. Эта стихия низов, как гад, выползет из подвалов и трущоб, и тогда города зашевелятся ужасными кошмарами.
— Я рад, — сказал Мышецкий, светлея, — я рад, что ты, хоть поздно, но поняла… Однако и для меня все поздно. Я лишь щепка, увлекаемая бурным течением. Мне ли справиться? Мне ли, когда даже капитан Дремлюга снял шпоры?
— Он надел их снова… Как же ты этого не заметил?
Пришел вскоре, легок на помине, и сам Дремлюга, обстоятельно доложил об аресте Мони Мессершмидта и прочем.
— Продолжайте энергичнее! — велел Мышецкий.
— Далее продолжать — до Совета добраться, — сказал жандарм. — Вы это имели в виду, князь?
— Я вам русским языком сказал: продолжайте и дальше…
От прямого же ответа князь увильнул. Алябьев попросил навестить его, и губернатор встретился с полковником.
— Мыло солдаты получили? — спросил Мышецкий.
— Да.
— Скажите: куда могло деться оружие из казарм?
— Естественно, князь, оно в надежном месте. Разложение войска закончилось и дало теперь обратную реакцию.
— Сомневаюсь, — возразил Мышецкий.
Алябьев театральным жестом прижал руку к сердцу.
— Русский человек, сказал он где-то вычитанное им, — да, он анархичен по натуре, но чувство долга у него развито не меньше, чем в душе германца…
Это сравнение показалось смешным: от Стеньки Разина («Сарынь на кичку!») до Теодора Шимана («Хох, кайзер!..»).
— Полагаюсь на вашу ответственность, — сказал Сергей Яковлевич. — Мое же отношение к происходящему в России лишь как к грандиозной репетиции! Когда люди еще не играют всерьез, а лишь прикидывают свои силы. Исходя из этого, я считаю, что восстание в Москве — абсурд. Как можно взяться за оружие на грани падения революции? Это — безумие…
Алябьев вдруг глянул на двери — с опаской, заговорил:
— Князь, даю вам слово честного человека — я никому не скажу. Все глубоко между нами, но ответьте: вы… меньшевик?
Сергея Яковлевича покоробило:
— С чего вы это взяли, полковник?
— Но так, как говорите вы, князь, говорят и меньшевики.
Мышецкий отвечал обстоятельно, задетый за живое:
— Ни меньше, ни больше не стал я любить Россию и народ за эти дни, для меня тяжелые. Но ваши предположения, полковник, могу счесть оскорбительными для своей чести… Я не виноват, что мои мысли (а я много размышляю) нечаянно соприкоснулись с высказыванием какого-то меньшевика. Но это — мои мысли! Русский народ очень сложен, очень многогранен: анархия души и чувство долга — это не суть главные качества нашей нации. О русском человеке думают и говорят много. Даже слишком много! Ах, какой он удивительный, и прочее… Но, признавая всю его сложность, продолжают относиться к нему, как к скоту, как к двуногим! Срам!
Далее они говорили о казарменных делах. «Армия — это лучший сын народа, — убеждал его Алябьев, — и он, этот сын, должен храниться в запечатанном сосуде: любое покушение на вскрытие сосуда надобно расценивать как подлое святотатство…»
— Я справлюсь, — говорил полковник, — только прошу вас, Сергей Яковлевич, поручить это мне. Офицерский корпус достаточно авторитетен, чтобы самолично рассудить и покарать.
Мышецкий отбоярился от казарменных дел:
— Бог с ними, мне и своих хватает…
Телеграф принес известие о конце московского восстания. Казалось, что Алябьев