Додо, снова окуная губы в ликер. — Это свинство. Извините, но — увы — это так…
— К чему пафос речей? — спросил жандарм наигранно возмущенно, и тут в прихожей зазвонил телефон. Дремлюга подошел. — Кто меня беспокоит? — спросил приглушенно.
— Начальничек, — ответил ему телефон, — ты только не выдавай. Знаем мы вас, жандармов: сами подзудят, а нам расхлебывай…
— Я же ручаюсь! — рявкнул жандарм. — Делай!
— Ну-ну, — ответили, покорно притихнув. — Тогда начнем с очкариков. Да еще вот с тех, что шляпы носят на волосах длинных…
Дремлюга вернулся в комнаты, сел напротив Додо.
— А вас, капитан, не поймешь, — сказала ему женщина.
— Такая уж должность, — вздохнул Дремлюга. — Собачья, конечно, и спорить не буду. Да что поделаешь? Служить надо…
Бобр отправился в Народный дом, чтобы, посвятить весь Николин день общению с трудовым народом. Конечно, всегда приятно снисходить до простого народа и быть авторитетным и добрым малым. Вот жаль только, что гимназисты не кланяются, как раньше.
— Господа, — сказал Бобр по-латыни, — вита синэ либертатэ, нихиль, но нужна же во всем и ауреа медиокритас! Даже в дни свободы, господа, надобно почитать старших…
Гимназисты его поняли: жизнь без свободы ничто, но нужна золотая середина и в дисциплине. Они поклонились Бобру, и латинист пошел дальше с облегченным сердцем. «Учить надо, — думал он, — воспитывать… Ежемесячно!» Тут с него сбили очки, спорхнула с головы шляпа. Бобра завалили в снег, а сверху на него обрушили торговку блинами. Горячие блины шипели на снегу, попахивая льняным маслом. Один блин прилип ко лбу, раскаленный, прямо со сковородки, и Бобр от страха заорал:
— Как вы смели, хулиганы? Меня, общественного деятеля…
Торговка, воя, собирала блины. Пальцы ее, жирные и красные, тянулись к блину, налипшему на чело латиниста.
— Отдай, хвороба! — взывала она. — Ты денег не платил…
Громилы кинулись на гимназистов. Но в этот момент к Бобру, онемевшему от ужаса, подошел сам Ферапонт Извеков и вручил ему портрет царя на длинной палке:
— Неси, учитель! Нам телегента-то как раз и не хватало!
Бобр взялся за палку с портретом Николая II, поверх которого колыхалось расшитое петухами деревенское полотенце.
— Сударь мой, но свобода совести… но мои принципы…
— Чо? Чо? — спросил Ферапонт и так двинул по спине, что Бобра вынесло с панели на мостовую — вместе с принципами и с портретом.
Гордо реяло над челом латиниста петухастое полотенце.
— Песню! — сказали ему, и Бобр затянул: «Боже, царя храни…»
Подхватив гимн, шли по улицам. Впереди — Бобр («телегент»).
Кто-то звонко крикнул ему с панели:
— Как вам не стыдно? А еще Струве читали…
— Здесь не Струве, а господин Извеков… Видите, не отпускает?
На базаре быстро свернули торговлю. На бочку с селедками подсадили Сеньку-Классика.
— Сказывай речь! — велел ему Ферапонт Извеков.
Приводим здесь речь, как она сохранилась в нашей памяти:
— Мужики, айда политику, лупить! Всех тунеядцев да болтунов мозгами качать! Что они вам? Только хлеб зазря переводят да в неволе мужика держат… Вперед, за царя! Вперед, за истинную свободу! Вперед, за думу, которая даст вам хлеба и земли… Ура!
Толпа погромщиков обрастала, заполняя улицы. Попутно громили квартиры подозрительных. Вдрызг расхряпали уренскую аптеку.
— Спирт! — кричали. — Без «ликвы» — чистенький…
Потом подошли к зданию острога, — затрещали ворота под напором тел, заухали топоры, ослепительно сверкала свежая щепа.
— Открывай! — кричал, буйствуя, Извеков. — Амнисия, так она всем должна быть… Доколе в рабстве станем томиться?..
Шестаков с утра собирался в баньку. Он уже и бельишко в узелок повязал. И веник похлеще приготовил. И пива собирался выпить на пять копеек. Застегивая на животе ремень, смотритель тюрьмы метался между воротами и телефоном:
— Барышня, барышня, да где же ты? Скорей полковника Алябьева!
Топоры погромщиков уже раскидывали тюремные ворота.
— Стреляй! — кричал Шестаков часовым. — Чего вылупились?..
А внутри глухо рокотала тюрьма, словно зверь ворочался в берлоге. Раздались первые выстрелы часовых и тут же замерли. Шестаков наспех заталкивал в барабан желтые головки патронов, считал их на ощупь толстыми мужицкими пальцами:
— …четыре… пять… — Выскочил потом в мундире нараспашку, сразу шлепнул одного: — Назад! Всех перебью, как собак…
Железный лом опустился над ним, и все сразу померкло. Прощай, уренский острог, прощай и ты, шантрапа несчастная… Сверкала на груди убитого медаль — за героическое сидение на Шипке!.. I
— Гайда, гайда! — разносился над городом вопль опричнины…
Пряча под гимназической шинелью простреленную руку, Боря Потоцкий явился в Народный дом пораньше. Осмотрел выставку, потолкался в библиотеке, где сидели с газетами в руках пожилые рабочие.
— А как здесь Совет найти? — спросил он. Ему показали. Боря постучал в двери, спросил:
— Простите, а товарищ Хоржевский — что, разве в отъезде?
— Придет еще. А вам, молодой человек, зачем?
— Поговорить надо.
— Личное? Или общественное?
— У меня сложно, — ответил Боря. — И то и другое, все вместе!
— Тогда подождите, юноша…
До комнат Народного дома из соседнего собора доносилось стройное пение церковного хора — Николин день на Руси издавна посвящен благолепию. Боря спустился в буфет, пил шипучий лимонад, курил дорогую папиросу с золотым ободком на мундштуке, ощущал в кармане привычную тяжесть оружия (без которого — ни шагу) и думал о предстоящем разговоре… Конечно, Казимир — после всего — может послать его ко всем чертям и будет прав. «Червяк!» Но лучше все-таки поговорить: повинную голову