Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Архиепископ посмотрел на толпу у подножья алтаря и слегка кивнул головою. Стоявший до сих пор без дела ксендз из Дахау подбежал и надел ему на голову митру. Архиепископ нетерпеливым жестом поправил ее (видимо, она была ему тесна) и лишь тогда благословил нас, беспомощно разведя руки. Над поспешно склонившимися головами понеслось негромкое бормотанье — он молился.
В противоположном конце бетонного двора, на узкой полоске травы под чахлыми платанами, располагался эшелон, вытряхнутый из американских грузовиков. Весь газон был загроможден вещами, на которые сразу же уселись кормящие женщины, ревущие черноволосые малыши, изнемогающие от зноя, ко всему безразличные девушки в легких, прозрачных платьицах. Мужчины во взмокших от пота сорочках стояли на страже у тюков, прохаживались вдоль казарм, глазея на зал, а те, что поделовитей, пошли осмотреть помещения, отданные под жилье для людей из эшелона.
— А, поэт? Вы не на молебне? Сбежали с национального и божественного действа? Не желаете созидать фундамент для древка национального стяга, состоящего из духа погибших и всех прочих?
На куче обвязанных веревками чемоданов, подушек и одеял сидела девушка с необычно яркими глазами. Вместо креста на шее у нее болтался странный, продолговатый футлярчик, похожий на маленький свисток. Батистовая юбочка облегала сильные, тугие бедра. Красивые ноги мягко лежали на перине. Под ними, придерживая голенищами высоких ботинок чемодан, гордо восседал Профессор и иронически усмехался мне, глядя поверх очков, как через бруствер окопа. Наверно, он заметил, что у меня челюсти задрожали от желания.
— Я выстоял биологически. Теперь я закладываю основы для пути в Польшу. Выйдя из летаргии духа, я вхожу в живое тело нации, — уклончиво ответил я. Мы оба рассмеялись. Оба ведь цитировали самые хлесткие фразы из печатавшейся на стеклографе порнографически-патриотической лагерной газетенки, издававшейся духовенством.
— Эта дама, — Профессор жестом указал вверх, почти коснувшись ног девушки, — как раз и сбежала к живому телу нации. Целый эшелон прибыл из Пльзеня. Они туда перешли из Польши через границу нелегально.
Я вопросительно поднял брови. Девушка в ответ сверкнула зубами и села поудобней на перине. Слишком полные груди заколыхались под блузкой.
— Из партизанских банд? — догадался я. В походах за бараниной я в некоторых домах слышал радио из Варшавы. Между передачами почты о розысках родственников постоянно звучали жалобы на партизанские банды.
— Как раз наоборот. Она из наших, еврейка. Они убежали. Как коровы, которые ищут лучшее пастбище. Залезли к нам, как на запретное поле. А тут, барышня, вовсе черный пар! — Он откинулся назад, ударил ее по колену и совершенно открыто погладил ладонью икру девушки. Я протянул ей руку. Она прищурила глаза, возможно, от солнца, которое на миг вспыхнуло в ее глазах.
— А вы его не слушайте. Это досада коровы, которая не нашла лучшего пастбища, хотя обыскала полмира.
— Мы из одного дома, — сказала девушка, — из гетто, — она усмехнулась, словно извиняясь, — и опять встретились в одном и том же доме, — она обвела рукой каменные казармы, — в эсэсовском доме.
— Как будто и не было войны, — желчно добавил Профессор и, довольный собою, громко расхохотался. Он потер морщинистые руки, хлопнул себя по кожаным баварским шортам, сплошь в пятнах, как фартук резника. — Запомните слова о коровах, вы, несостоявшийся поэт! — добавил он и стал разглядывать свои волосатые колени.
— Чтобы искать лучшее пастбище? — донесся с перин голос девушки. Кончиками пальцев она взъерошила Профессору волосы. Я иронически поджал губы, поймав ее искоса брошенный взгляд.
— Вовсе нет, — с досадой возразил Профессор. — Чтобы заиметь собственное пастбище. И не быть послом своего стада на чужих лугах.
— Где же наш луг?
— В Палестине. В тюрьме Акко, в землях Иерусалима. Я там просидел полгода за нелегальную эмиграцию. Во время войны, ха, ха, ха! — громогласно расхохотался он, встал и, ничего больше не сказав, пошел через бетонный двор к залу. Оттуда после закончившегося богослужения изливался поток людей, с шумом заполняя двор, будто вода миску. Рой наших командиров, жужжа вокруг Архиепископа, поплыл по направлению к комендатуре и исчез в дверях квартиры Старшего Лейтенанта.
— Вот оно, живое, аскетическое тело нации. Польская омела на немецком дубе. — Я презрительно махнул рукой в сторону площади. — И все же это сила. Потому что мы боремся за идею! А что там, в вашей Польше?
Я все не отходил, жесткие суконные брюки неприятно щекотали мне бедра. Девушка мягко съехала с перин и приземлилась на бетоне, точно кошка, отершись своим телом о мое тело. Слишком пышный ее бюст опять заколыхался под блузой.
— Вы, наверно, думаете, что я бедная пассажирка, сбежавшая из трамвая, в котором половина сидит, а другая половина трясется? Что это из-за короны на орле? Вы же, конечно, знаете польские остроты? Так вот, вовсе нет! — страстно выкрикнула она. — Вовсе не поэтому!
Она энергично схватилась за чемодан. Когда нагнулась, из-под розового платьица мелькнули белые ляжки. Люди из эшелона в лихорадочной спешке кинулись заносить свои вещи в казармы. Я схватил два узла и, по-мужски стуча сапогами о бетон, потопал по лестнице наверх. Все время я смотрел в затылок девушке, которая, нагруженная вещами, плелась передо мной. Какие-то ее тетки или опекунши что-то ей визгливо кричали, хватались трясущимися руками за вещи и показывали дорогу.
Мы свалили свой груз в комнате первого этажа и опять побежали за чемоданами, весело перекликаясь и тихонько поругиваясь. В коридоре я опять столкнулся с девушкой и перехватил ее смеющийся взгляд.
В комнате, которую предстояло заселить на несколько часов, мужчины, загромождая проход, устремлялись к наполовину выломанным дверям, к выбитому окну, к изрезанным ножами двухэтажным нарам. В темном, как погреб, помещении пыль густым облаком поднялась до самого потолка — не вздохнуть. Люди собирали мусор, выбрасывали его через разбитое окно коридора прямо на головы тех, что, расположась на задах казарм, не думая ни о «Грюнвальде», ни о ясном июльском дне, ни о наказании, которым угрожали правила внутреннего распорядка, сидели вокруг бесчисленных костров, щедро сложенных из щепок, отколотых от нар и столов, и стряпали в кастрюльках, котелках, закопченных консервных банках и в трофейных алюминиевых горшках всевозможную еду: мясо украденных в предгрюнвальдскую ночь барашков из стада, каши, супы, компоты, пекли на почерневших, обгорелых железных листах картофельные лепешки и мешали деревянными лопатками бурлящие разноцветные смеси, деловито поддувая огонь. Дым, похожий на густую, грязную, подогреваемую снизу сметану, клубясь, поднимался, лениво плыл над землей, переливался через выщербленную кирпичную ограду на соседний луг, замазывал очертания невысокого леса вдали на горизонте и, будто кремом, обливал пышные платаны вдоль автострады. Смешанный с дымом запах стряпни резко щекотал ноздри, прямо в желудке ныло. Снизу, из-под слоя дыма, как со дна котла, доносилось бульканье выкриков и брани голодных, готовящих себе жратву людей. Я оторвал девушку от окна и потянул ее в облицованную белым кафелем умывалку, загаженную остатками пищи и калом, где воняло, как в клозете.
— Вот как вы живете, — презрительно сказала еврейка, подставляя руки под струю воды. — С фасада «Грюнвальд», а на задах стряпня. Я бы и дня тут не выдержала. Нет, не выдержала бы!
— Привыкли бы, девушка, — ответил я, задетый ее словами. — Это пока карантин. Не карцер и не воля. Но потом будет лучше, свободней! Мы — великая сила! Моральная! — вдруг зашелся я в крике. — Однако, — голос мой стал мягче, — люди хотят есть. Человеку надо есть, надо иметь женщину. Столько лет люди были голодными! Столько лет мечтали о той минуте, когда наедятся досыта хлеба, когда впервые обнимут женщину! Это — для человека самое важное! Этого и «Грюнвальд» не перетянет.
Она стряхнула с рук приставшие капли, вытерла ладони о подол юбки, опять мелькнули ее бедра. Мы вышли в коридор. Автоматические двери тихо закрылись за нами. До сих пор их не испортили.
— И после стольких лет лагеря вам не хочется выйти за эти стены? — Она испытующе осматривала меня, будто собаку или кошку особой породы. — Я не говорю о хлебе или, — в ее голосе мелькнул легкий оттенок иронии, — о женщине. Но просто пойти в лес?
— Я боялся, — честно признался я, — ведь они караулят. Продержаться столько лет и погибнуть после войны, нет, это уж чересчур нелепо. Теперь ценишь свою жизнь вдвое дороже.
— Вы боялись! — Она хлопнула в ладоши. — Ах, вы боялись!
— А вас что привело сюда… на чужие луга, если не страх? Вы же сбежали от той Родины? Мираж Запада? Вот вам и Запад! — Я показал рукой на разбитое окно, за которым клубился дым. — Мы все боимся, с тех пор как настал мир.
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Стужа - Василий Быков - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне
- Полет шершня - Кен Фоллетт - О войне