в подпитии, и это придавало ему злости и куражливости.
— Отвечай! — Прозоровский с силой хватил кулаком по столу. Забрякали стеклянные штофы, на пол покатилась серебряная чара.
Все существо Иевлева взбунтовалось против такого бесцеремонного обхождения и несправедливости. Разве не он оборонил крепость? Разве он не досматривает за стройкой?
— Будешь отвечать али нет? — требовал воевода.
— Ты, князь-воевода, на меня не кричи, — с достоинством отозвался стольник. — Я как-никак прислан сюда царем и ответ буду держать перед ним. А писал я Афанасию ведомость потому, что он сам меня просил об этом!
— Ты еще оправдываться? — рявкнул Прозоровский, вылез из-за стола, опрокидывая посуду, выхватил нз ножен шпагу и стал плашмя бить ею, как батогом, Иевлева по голове.
Стольник, подняв руки, защищался от ударов, ретируясь к двери. Он хотел было уйти восвояси, но в сенях его настигли люди Прозоровского, схватили, вернули в избу, растянули на полу.
— Тащите батогов! Всыпать ему горячих! — гремел воевода. Его лицо побагровело, глаза сверкали, он размахивал кулаками.
Однако бить стольника не стали. Воевода, покуражившись над ним, остыл, велел отправить Иевлева под арест.
Узнав, что в соседней избе находится кормщик, который привел шведов под стены крепости, воевода взбеленился:
— Каков гусь? Шведа привел под самый Архангельск! А этот лапоть, что именует себя стольником, ходит за ним, как нянька! Где кормщик? Ведите! Шкуру спущу!
Рябов сидел в каморке возле окна. Он уже настолько оправился, что начал ходить, и собирался через день домой в деревню с попутным суденышком, что пойдет за рыбой для трудников.
Вбежал солдат, приносивший ему еду. Испуганно шепнул: — Воевода идет! У-у-ух! Лютой! Берегись!
Солдат исчез, будто не был. В каморку, пригнувшись у входа, шагнул князь Прозоровский — высокий, грузный, в кафтане зеленого сукна, при шпаге, в парике. Иван встал, остолбенел при виде такого важного пришельца.
— Кто таков? — спросил князь, глядя мимо Ивана.
— Иван Рябов, кормщик Николо-Корельского монастыря, боярин.
— Это ты привел шведов?
— Я, боярин, их на мель посадил с умыслом…
— Молчать! Ведом мне твой умысел! За деньги привел неприятеля с пушками, чтобы Архангельск взять!
— С умыслом я… под пушки… нарочно…
— Молчать! Четвертовать тебя мало! Взять его! В тюрьму! В Архангельск немедля! Заковать! Ивана схватили, отправили в город.
3
Обиженный Прозоровским стольник Селиверст Иевлев был остранен от «воинского дела» на Линском Прилуке. На его место воевода назначил солдатского голову Григория Меркурова, приказав ему «корабли и припасы ведать».
Стольник обратился с жалобой в архиерейский приказ, в Холмогоры. Иевлев подробно рассказал о бесчинствах Прозоровского, о том, как воевода, прибыв на Прилук, выбранил Иевлева последними словами, а затем, писал он, «учал меня бить шпагою… и велел он принести батоги и дубье, и не бив, послал меня, Селиверста, за караул безвинно, и за караулом был я, Селиверст, часа четыре». Далее Иевлев упоминал, что «от того бою стал я увечен».
Афанасий долго перечитывал челобитную, размышляя: «Крут, ох и крут князь Алексей Петрович! И несправедлив к тому же. За что было наказывать стольника, который своей распорядительностью спас понизовье от шведа? Неразумно, необъяснимо, — заключил владыка, пряча письмо в резной, с костяной инкрустацией ларец работы холмогорских мастеров. — Сам при войске не был, а царю отписал, будто бы его заботами и радением разбиты свейские корабли. И конечно, о стольнике — ни слова!»
Одному только архиепископу ведомо, как попал к нему список с донесения воеводы царю Петру. Есть у Афанасия глаза и уши на воеводском подворье.
Преосвященный владыка действиями воеводы был недоволен чрезвычайно и поэтому, не мешкая, отправился в Архангельск, чтобы поговорить с Прозоровским с глазу на глаз. Иначе нельзя: придет время — царь обо всем спросит. Слышно, Иевлев уж строчит жалобу в Новгородский приказ, в Москву.
Раннее утро залило розовым теплым светом белокаменные стены Преображенского собора в Холмогорах. Его пять луковичных глав, обитых лемехом — осиновой чешуей, словно парили над избами крестьян, рыбаков, посадских купцов, как напоминание о величии и мощи православной церкви, об утверждении никонианства[30].
Рядом с собором высилась каменная шатровая колокольня. Неподалеку в двухэтажном кирпичном здании с лепными обрамлениями окон и дверей — архиерейские палаты.
Над обрывом, на высоком берегу Курополки, стоял Афанасий, одетый по-дорожному, ожидал, когда внизу, у причала, монахи погрузят в карбас припасы. Скрестив на груди руки, преосвященный любовался видом собора и колокольни. Эти два строения были его детищем. Памятным августовским утром 1685 года, после освящения колокольни, владыка собственноручно размерял место, где быть соборной каменной церкви. Шесть лет прошло в трудах и заботах. Собор был возведен как образец северного зодчества, с резными и лепными украшениями снаружи и росписью на манер древнегреческих фресок внутри.
«Довольно быстро построили собор, — думал Афанасий, — Аника Строганов воздвигал Благовещенский собор в Соли-Вычегодской девятнадцать лет, а я — шесть. Труды не прошли даром. Однако старообрядчество и до сих пор прячется по лесным скитам, по отдаленным двинским, онежским да мезенским деревням. Живуча старая вера, яко крапива: посечешь в одном месте — поднимется в другом».
Подъехала к берегу подвода. Два дюжих монаха сняли с нее деревянный садок с живой рыбой. Афанасий предупредил:
— Осторожно грузите, чтобы рыба о садок не побилась! Свеженькой ее надобно доставить в Архангельск.
В утренней тишине хлопали крыльями под порталом колокольни голуби. Полусонный звонарь, перекрестив лоб, взялся за веревки колоколов, и поплыл над селом торжественный звон.
Монахи, немало покряхтев, спустили тяжелый садок на причал и бережно поставили его в середку карбаса. Афанасий сошел вниз, сел в карбас и сказал:
— Весла на воду! С богом!
Отчалили. Бородатые гребцы взмахнули веслами, карбас побежал вниз по Курополке, вышел на двинской простор и повернул нос в низовье.
Вечером на своем подворье в Архангельске, в теплой, с запахами горячего воска палате архиепископ сидел в резном, с подлокотниками кресле перед зеркалом. Проворный монашек немецкой бритвой обрабатывал архиепископский подбородок на европейский манер. Карие глаза холмогорского владыки сверкали остро, моложаво, хоть и был он в почтенном возрасте. Волосы собраны и подвязаны на затылке узелком, чтобы цирюльнику было сподручнее действовать бритвой. Кончив бритье, монашек смочил в теплой воде салфетку и, отжав ее, ловко сделал компресс. Затем помахал перед архиепископским носом куском полотна и откланялся.
Мягко ступая по ковру, вошел Панфил — верный слуга архиепископа, хранитель его архангельского дома и доверенный в делах.
— Здравствуй, Панфил! — по-светски приветствовал его Афанасий, приветливо улыбаясь. — Какие новости? Чем порадуешь? Что слышно в воеводском приказе? Нет ли от