– Смотрите, Софи, что у нас получается, – слегка задыхаясь, говорил на родном языке мсье Рассен. Черные глаза на потемневшем, высохшем лице казались огромными. – Мало чем можно удержаться в памяти людей надолго. Ничем – навсегда. Человек искал, страдал, метался, любил, но вот банальная опухоль или пастеровский микроб – и все ушло вместе с ним. Другой, не смыкая глаз, сжигал пуды свечей – писал труды своей жизни. Где они теперь? Истлели. Египетские пирамиды стоят много тысячелетий, но – мы не знаем имен их строителей, их нужд, мечтаний… Но вот! – француз остановился, назидательно поднял палец. Софи остановилась вместе с ним, развернула ладони как бы в немом вопрошании – при надобности он сможет опереться на них. – Каждый из нас, вот здесь, во плоти – живой памятник тем безвестным искателям, нашим предкам. Понимаете ли меня? Вот вы, Софи, чудесная трепетная девушка – вершина великой пирамиды. Ваши пращуры оборонялись от саблезубых тигров, на стенах своих пещер рисовали охрой сцены охоты, строили плотины во времена Египта, воевали с Троей или на ее стороне, участвовали в пелопонесских войнах, а во времена династии Меровингов…
– Кто-то из моих пращуров был самоедом, ловил рыбу и бил зверя здесь, в Сибири, – перебила француза Софи. – Или был мандарином в Срединной империи, о которой вы позатот день рассказывали. Посмотрите, какая я раскосая! – девушка пальцами оттянула углы глаз. – Элен и Ирочка всегда меня дразнили. У них-то самих глаза круглые, как у спаниелей.
Мсье Рассен ласково улыбнулся ей, со всхлипом вздохнул и погладил по руке, стараясь незаметно обрести точку опоры. Софи тут же придержала высохшую кисть с четко обозначившимися на ней венами, подставила под локоть другую руку, не суетясь, подвела француза к скамейке, помогла сесть.
Отдышавшись, мсье Рассен о чем-то мучительно задумался, сведя над переносицей густые, почти не тронутые сединой брови.
– А вот поглядите, – привлекла его внимание Софи, пальцем указывая на большую улитку, медленно ползущую по спинке скамейки. – Она ведь тоже является вершиной пирамиды из миллионов улиток, которые ползали здесь еще до сотворения человека, кто бы его не породил – Господь Бог или та обезьяна от господина Дарвина… Так? Но в чем же тогда величественность, о которой вы говорите?
– Величественность, как вы изволили выразиться, заключается в том, что улитка не способна рассуждать о нас с вами, не способна познавать нас. Мы же, люди, – можем рассуждать о Вселенной, познавать ее и, естественным порядком уходя в основание пирамиды, передавать эти знания дальше, к вершине… Именно это я делаю сейчас с вами, милая Софи. В какой-то степени я выполняю завет вашего отца, делаю то, что не успел, или не сумел сделать он, но, признаюсь, и сам получаю удовольствие несказанное… Иногда мне кажется даже, что в этом есть что-то неправильное, незаслуженное мною, что я должен прекратить это, отослать вас назад, к родным…
– Об чем это вы говорите, я не пойму, – нахмурилась Софи.
– У меня нет детей, Софи. По крайней мере, таких, о существовании которых мне было бы известно.
– А! И вы учите меня, рассказываете обо всем, как рассказывали бы им, если б они были? Это я понимаю, – облегченно вздохнула Софи. – Но что ж тут дурного? Мне самой нравится. Я ни от одного учителя столько интересного за год не слышала, как от вас за неделю… А отослать меня, запомните, никуда нельзя, потому что я вовсе не почтовое отправление…
– Не сердитесь, милая Софи. Я знаю вашу неукротимость, но… поймите и вы: я мужчина да еще француз, мне неловко, что вы тетешкаете мою немощность, хотя и себе боюсь признаться, насколько ваше присутствие, ваш искренний к моим рассказам и размышлениям интерес, скрашивает печальное увядание жизни моей, доселе никчемной…
– Та-та-та! – Софи состроила презрительную гримаску и потрясла в воздухе пальцами. – Кто тут увядает? Подумаешь, простудились на сквозняке! Вот поправитесь и двинемся дальше…
– Я не поправлюсь, Софи. И вы это знаете, вам, верно, доктор сказал, да и так видно. Facies Hyppocratica. И я знаю. Не думайте, я никогда трусом не был и теперь не боюсь. За вас, Софи, мне страшно. Обещал, но не сумел оберечь, а теперь вы за мной ходите… Стыдно… Софи! Бросьте меня тут, езжайте домой, в Петербург!
– Мсье Рассен, вы ерунду порете! – зажмурившись, выпалила девушка. – Никогда я вас не брошу! Вы ж и вправду больны совсем. И раньше бы не бросила, а уж теперь, когда я вас как родного полюбила…
– Софи, девочка моя… Замолчи… Я не могу, не хочу, чтоб ты была здесь, когда…Послушай меня…
– Не собираюсь, – Софи уже взяла себя в руки и, как всегда, мыслила практично. – Пока вы больны, никуда вы меня не прогоните. Не думайте даже. Теперь вот что. Коли у вас настрой такой, так дайте мне сейчас ваши распоряжения. Может, надо кому написать, передать что, сообщить… В Петербурге или во Франции где-то.
Мсье Рассен тяжело вздохнул.
– Некому сообщать и некуда. Все нити порвались безвозвратно. Наверное, в этом есть свой смысл, но никому не пожелаю… Признаюсь вам, Софи, мне тревожно, и я должен все свое мужество собрать, чтоб с этой тревогой сладить. Я никогда в Бога, в загробную жизнь не верил, а вот Он мне в посрамление послал в утешение ангела – Вас, Софи…
– Ф-р-р! – прыснула в ладошку Софи. – Я – ангел?! Выдумали же! Сказали бы маменьке с Аннет, вот они над вами потешились бы!.. А вообще – кончайте хандрить, мсье Рассен. Чему быть, того не миновать, это верно, но только же стоит и побороться. Вы же француз, черт побери!
– Это правда ваша, Софи, правда ваша! – горячо воскликнул мсье Рассен и тут же раскашлялся, согнувшись.
Софи подала чистый платок, не удержалась, сморщилась, словно сама терпя боль, щекой потерлась об жесткое шерстяное пальто на плече:
– Мсье Рассен, миленький…
– Не зови меня мсье Рассеном, Софи. Меня зовут Эжен.
– Эже-ен… Красивое имя. У французов все имена красивые. Не то, что у нас, у русских… Добро пожаловать, Аполлинарий Феофилактович и Гликерия Тихоновна…
– Софи… В тебе так много огня, даже я, полутруп, живу возле тебя полностью каждое мгновение. И совсем ничего русского в тебе нет. Непостижимо, как этот ваш Петербург – камень, утонувший в чухонском болоте, тусклый город казарм, слякоти и туманов, сумел породить такое…Тебе надо было француженкой родиться. Твоя стихия – Париж, зарево революции, баррикады…
– Гильотина… – усмехнувшись, продолжила Софи.
Вспомнив рассказы мсье Рассена, она примерила на себя образ Марианны, живо представила себя на баррикаде, гневную и прекрасную, с обнаженной грудью против солдатских ружей… На мгновение эта картина захватила ее, но тут же сменилась обидой за свой город, который она видела совсем иначе, чем француз. К тому же, уезжая, она связала себя с Петербургом каким-то загадочным, не до конца понятым ею обетом, и сейчас сочла своей обязанностью вступиться за его честь.