Время от времени сквозь плеск воды раздавался глухой одиночный залп – как если бы где-то очень далеко била пушка. Но звук доносился не издалека, а отовсюду разом – ба-бах! – десять секунд передышки и потом снова – ба-бах! Одновременно со звуком мои ноги, бредущие по набережной, чувствовали слабый, но внятный толчок. Сердце, понял вдруг я. Я слышу огромное водяное сердце, которое бьется снизу во все дома и все набережные.
В отель я вернулся, мало что соображая. Самым верным решением было бы как следует пропарить ноги, напиться горячего чаю, выпить еще таблетку и лечь спать. А я зачем-то вышагивал по номеру при свете тусклой настольной лампы, от двери до окна, четыре шага туда, четыре – обратно. Мне то казалось, что я бреду по улице, скользкой от ночного света, и фонари отражаются в мокрых плитах, а вода подступает к самому краю канала, то представлялся длинный лакированный бок гондолы, в черных перьях и золотых кистях, и неразличимая тень гондольера, молча везущего меня вдоль черных окон и дверных проемов.
Какая-то часть меня хорошо понимала, что я просто немного болен и немного пьян, но гораздо большая часть плыла в золотом мареве, как младенец в колыбели, желая только одного: чтобы это не кончалось никогда. Чтобы не различать, где граница между мной и лодкой, между глубиной и поверхностью, между водой и городом, между жизнью и смертью, чтобы никаких границ не было вообще никогда, чтобы золотой поток нес золотую галеру и золотое кольцо летело в воду, чтобы мы были одним целым навсегда, навсегда.
В очередной раз развернувшись к окну, я сначала замер, потом сделал шаг вперед и замер снова. За окном больше не было ночной тьмы и едва обозначенных в ней теней кипарисов – черные свечи, слегка вызолоченные фонарями снизу и сбоку. За стеклом была вода. Зеленоватая вода канала стояла за окном, как самый огромный аквариум в мире, верхний слой был светлее, дальше вода густела, темнела и превращалась в бездну. И в этой воде что-то шевелилось.
Я сделал еще шаг.
За окном колыхалось белое лицо, припадая к стеклу, прижимаясь так тесно, будто хотело вдавить его внутрь. Туча длинных черных волос колыхалась вокруг лица, как плащ или мантилья. Глаза цвета воды смотрели на меня, по ним рябью в ветреный день пробегали обрывки эмоций – гнев, боль, радость, снова гнев, снова радость. Пальцы выбивали неслышную дробь, перебирали раму, как паучьи лапы или как побеги фасоли. Я прижался к раме со своей стороны, я почти чувствовал запах воды – йода, соли и подгнивших водорослей. Сонная рыба тенью проплыла мимо окна – рука в воде смахнула ее, как муху с пирожного. Мы смотрели друг на друга, как отражения, как близнецы, как единое целое. Наконец лицо отхлынуло от стекла, тут же стало зеленым в толще воды и пропало. Я сделал шаг назад, сел на узкой постели, завернулся в одеяло и только полчаса спустя вспомнил о том, что могу согреть себе чаю.
Утром я проснулся совсем разбитым, зато без всяких потусторонних видений и кошмаров. Болезнь, при всех ее неприятностях, одновременно стала для меня стальным якорем, отделяющим бред от яви – нежеланным, неприятным, но надежным, как и полагается якорю. Мне оставалось провести в номере всего одну ночь, самолет улетал завтра около полудня, а это означало, что у меня есть еще один день в городе, и я был полон решимости прожить этот день как следует, а уж с завтра можно будет добраться до родного дивана и там разболеться по-настоящему. А до того я еще побуду ветром накануне карнавала, чего бы мне это ни стоило потом.
Утро выдалось пасмурным и зябким, к середине дня тучи немного разошлись, но теплее не стало. Передвигался я преимущественно от чашки капучино к пластиковому стаканчику глинтвейна и наоборот. У меня из головы не шло ночное видение. Когда я ночью напился чаю и согрелся, я снова взглянул в окно и снова увидел там то же лицо – собственное размытое отражение, такое яркое в черном стекле, что казалось, будто кто-то заглядывает в комнату. У того, в воде, тоже было мое лицо, я это хорошо помнил, разве что черты были немного ярче и мягче, чем у моего привычного отражения.
Самое странное, что ночной морок больше меня совсем не пугал. В конце концов здесь все так – часть над поверхностью воды, часть – под водой. Все здания двоятся в отражениях, почему бы не двоиться и людям, которые здесь живут, даже если живут всего три дня? Если бы я здесь родился, думал я, меня непременно было бы двое: один я носился бы по улицам загорелым вихрем, а второй – плыл, как рыба на глубине, растворенный в стылой воде.
Я так увлекся этой идеей, что почти не замечал города вокруг. Между тем совсем развиднелось, из-под туч показалось солнце, вызолотило купола собора Сан-Марко, зажгло их невыносимым глазу заревом, но я повернулся спиной к алому и золотому и побрел, глядя в плиты, через синюю тень, к арке Наполеона. Уезжать не хотелось. Уезжать не хотелось просто до слез.
– Attento! – раздалось у меня над самым ухом, а потом на меня полетело что-то вроде золотой оглобли, я инстинктивно выбросил руки перед собой и поймал это что-то, скользящее по наклонной прямо на меня. Это действительно был вызолоченный шест, вернее, огромное весло, длинное, толще моей руки. Если бы я его не перехватил, получил бы лопастью прямо в нос.
Я поднял глаза. Передо мной был остов высокой сцены, рабочие возились с драпировками, обтягивая ее по периметру. На сцене, чуть накренясь, возвышалась золотая галера, бутафорская, но такая внушительная, как будто ее в самом деле собирались спускать на воду. К ее бортам как раз крепили весла. Видимо, одно соскочило, вырвалось из рук декораторов и поехало вниз, как санки с ледяной горки.
Мне снова что-то крикнули – длинную и очень эмоциональную фразу по-итальянски, а я стоял, обнимая весло, и только мотал головой.
– Инглиш? – с надеждой спросили сверху. Тут я опомнился и заверил, что да, говорю по-английски, но по-итальянски не понимаю ни слова.
– Парень, ты в порядке? – спросили меня очень озабоченно.
– В полном, – сказал я. – А что это будет?
На сцене засмеялись. Один из рабочих спрыгнул вниз, второй перехватил тот конец весла, который еще торчал над сценой.
– Спектакль, – сказал тот, что спрыгнул. – Венчание с морем, потом публичная казнь, потом немножко Гольдони, в общем, все как обычно бывает в нашей Серениссиме. Весло-то подашь или ты теперь с ним сроднился?
Я пожал плечами, приподнял толстенную деревяшку и дождался, когда тот конец, что на сцене, ухватят поудобнее и потянут на себя. Весло втащили наверх, понесли к декорации, замахали и закричали тем, кто был внутри. Парень, который спрыгнул мне навстречу, ловко подтянулся на краю сцены, забрался на нее и вдруг обернулся на меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});