Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инга взяла билет как раз на сегодняшнее число, потому что ее таинственное подсознание так захотело. Тогда получается, что Инге для чего-то, но эта встреча, подстроенная или нет, была необходима. Но для чего?
Доказать себе, что она не боится больше ни бабки, ни дяди Кадика? Но бабку она перестала бояться в тот самый миг, когда приземлилась на газоне перед оперным театром, а Кадика она вообще не боялась никогда, а просто не могла терпеть. Или ей захотелось вдруг показать себя своим обидчикам, явить во всей красе, приобретенной самостоятельно? Но какой в этом жесте толк, если ее не узнали и не узнали об ее намерении. Подобная месть имела бы значение, если бы Инга подошла и раскрылась, сказала «вот Я» и насладилась эффектом. Зачем, зачем ей это было нужно? На душе остался поганый осадок, как гнилая тина на дне только что осушенного болота. Стало тошно. Даже Америка показалась ей скверной и отвратительной только потому, что бабка ее и дядя ехали туда тоже, пусть и не напрямую. Слава богу, что Инга направляется в Калифорнию, а бабка в будущем поселится в Нью-Йорке – хоть и в одной стране, но на разных берегах. Но ей все равно сделалось вдруг душно и тесно от мысли, что снова придется обитать с ними в одном месте и, главное, знать об этом.
Может, с ней шутило подсознание, а может, и кто другой. В конце концов, возможно, пресловутое наше подсознание и есть та врожденная частица Бога внутри нас, о которой прекраснодушествовал в истине Блаженный Августин? И оттого оно напрямую неподотчетно никому, кроме разве породившего и пославшего его. Но урок, сравнительный и скрытый, она могла понять, если бы захотела. Правда, для этого она должна была пойти по совсем другому пути от оперного театра до сегодняшнего дня. Встреча эта указывала на круг, который разорвать не дано никому, как и не дано человеку творить из ничего. Она неявно, но тем не менее все еще, как ослик за морковкой, следовала по пути, уже проложенному в прошлом, то вслед за Соней, то за бабушкой и дядей, искажая лишь варианты этого пути до неузнаваемости, а с ними и себя саму. И Инге только казалось, что она была хозяйкой и распорядительницей своей судьбы.
О Соне она не думала вообще. Мало у кого выходит так бесповоротно похоронить часть своего безутешного «Я», но Инге это удалось. Отчасти она ненавидела Соню и теперь, в аэропорту, вдруг сказала себе, что терпеть Соню осталось недолго, не будет в Калифорнии никакой Сони, а скоро, через немного лет, не будет совсем.
Москва. Козицкий переулок. За день до отъезда.
В половине четвертого пришли новые хозяева квартиры за последним комплектом ключей. Бабушка хотела непременно выехать в Шереметьево в шесть утра, загодя, так не поднимать же в такую рань посторонних людей, которые и без того оказали любезность, дали дожить в проданной квартире две недели до отлета. Бабушка, Сонина мама и Кадик должны были ночевать в Козицком переулке на взятых взаймы раскладушках, а поутру только захлопнуть за собой дверь. Все равно квартира была абсолютно пуста и чиста, брать в ней решительно выходило нечего.
Соня и ее мама, Лева, дядя и бабушка крутились с полудня. Проверяли, все ли уложено правильно и не позабыт ли какой предмет. Хотя забыть что-либо было трудно. Мебель распродали давным-давно, даже кухонный гарнитур, и все, кроме разве зубных щеток и запасных трусов, распихали по чемоданам.
Суетясь больше без толку, по бабушкиному распоряжению, Соня все же нет-нет, но и задумывалась о маме. Не обидны ли ей эти сборы, жмотные и крохоборные, лишающие ее даже ничтожной доли законного наследства? Помогая убирать посуду, книги и картины, которые Рая Полянская взялась переправить через посольство, неужто мама ни разу не почувствовала себя посторонней и обделенной, или ей было все равно? Но Милена Гордеевна не роптала, не просила для себя ничего даже на память, только действительно и сердечно казалась огорченной, что бабушка уезжает навсегда. Соня считала это странным.
Окна в квартире были открыты настежь, бабушка ворчала, что ей не хватает воздуха, и уличный декабрьский холод беспрепятственно проникал внутрь. Соня мерзла страшно и думала, а не хотелось бы и ей тоже взять и уехать далеко-далеко, конечно, не вместе с бабушкой, а самой по себе. И не знала ответа. С одной стороны, было бы любопытно, а с другой – нельзя же бросить мужа Леву.
Сами Фонштейны, вроде не самые преданные советские и позже российские граждане, отчего-то эмиграцию скрыто презирали, считали, что где родился, там и сгодился, и никуда по своей воле бы не уехали. А Роман Израилевич никогда бы не бросил клинику и своих больных, к тому же он очень любил Москву. А на громкие заявления как отъезжающих, так и остающихся, старший Фонштейн отзывался с презрительной интонацией, вообще не желая употреблять высокопарные слова, такие как «миссия», «долг», «Родина» с большой буквы и прочее. Роман Израилевич много раз повторял и при Соне, что подобные слова от частого употребления в различных комбинациях теряют свой смысл и всегда ведут к цинизму. А цинизма он, хоть и хирург, не терпел ни в каком проявлении, ученикам же твердил о необходимости уважать и жалеть даже ту подопытную лягушку, которую им нужно зарезать для урока. И указывал, как некий негласный кодекс, собственное врачебное кредо: «Врач лишь только тогда врач, когда сам побывал на месте больного». Иногда Соне мерещилось даже в разговорах, что Роман Израилевич страдает вместе со своим пациентом от того же диагноза, который определил и призван лечить его же, пациента, муками. И Соня иногда пугалась: что же выйдет, если больной у хирурга Фонштейна, не приведи господь, вдруг умрет? А если и Роман Израилевич тоже уйдет из жизни вместе с ним? Но поскольку Левин отец все еще был жив и вполне здоров, то, значит, у него имелось иное решение проблемы.
Жаль только, что сам Лева отцовским талантом не обладал. Соня это скоро поняла и из замечаний Романа Израилевича, и из собственных Левиных признаний. Ставший врачом в силу сложившейся традиции, путем родительского внушения убедивший себя в страсти к медицине, Лева был плохим лекарем и еще более скверным диагностом. В отделение ортопедии госпиталя имени Бурденко его приняли только из уважения к отцу, непререкаемому авторитету в области гастроэнтерологии. Лева в госпитале маялся. К операциям его и близко не подпускали, он работал на дежурствах и на обходе, коллеги относились к нему скептически обидно. Однажды, слушая долгие жалобы мужа, Соня все же ласково выпытала у Левы, кем, собственно, он видел себя в жизни. И неожиданное признание очень удивило Соню. Надо же, в детстве и ранней юности ее «рыжий верблюд» мечтал не о чем-нибудь, а о море. И стать желал непременно капитаном нефтеналивного танкера. Почему танкера? А ему нравилось, как звучит само слово «нефтеналивной танкер», а впрочем, отправиться в плавание он был готов на чем угодно, хотя бы и на парусной яхте. Но стоило лишь заикнуться о своей мечте матери, как ей тут же настал естественный конец. Ева Самуэлевна так перепугалась, что из дому исчезли даже книги о мореплавании и путешествиях. И Леве пришлось поступить в медицинский институт. Где он оказался совсем не на своем месте. Он боялся крови, трупов и вообще анатомического театра, а латынь так и не смог зазубрить, микробиология осталась для него лесом темным, как, впрочем, и невропатология, и Лева выбрал ортопедию, как наименьшее из зол.
Соне иногда было досадно, что из ее мужа не вылупится успешного медицинского доктора. В моряки ему определяться получалось поздно, но многое могло перемениться в будущем. Пока же первые месяцы замужней жизни больших трудностей Соне не доставили. Хотя после женитьбы Левин отец в силу неких привитых ему в молодости принципов решительно снял сына с денежных дотаций. Подарки молодым дарили, советами баловали, но Роман Израилевич постановил, что отныне сын как женатый ответственный человек должен обеспечивать свою семью сам. Ева Самуэлевна была с этим согласна, считая, что подобная самостоятельность способствует жизненной твердости. Зарабатывал Лева в госпитале со всеми ночными дежурствами смехотворно мало, но, как обычно, выручала Соня. Ее заработок в журнале, постоянный и в валюте, гарантировал молодым Фонштейнам вполне сносное, хотя и экономное, существование. Соня же надеялась, что в будущем все переменится, и Лева тоже уверял ее, что это только пока. Пока он не найдет своего доходного занятия. И к чести его, надо сказать, что Лева такое занятие упорно искал.
К вечеру и надуманным хлопотам пришел конец. Нечего больше было собирать и проверять, перекладывать и пересчитывать. Только бабка вдруг спохватилась, вспомнила, что не оставляет дочери на память ничего, кроме пожелтевших фотографий, и как-то расстроилась. Видимо, и она ощутила, что их разлука навсегда. Мало принимая во внимание недовольство сына, бабушка внезапно и с мокрыми глазами принялась рвать с толстого белого пальца старый перстень с крупным рубиновым камнем, каратов в семь, еще ее прадеда наследства, и стала совать драгоценность в руку Сониной матери.
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Норвежская рулетка для русских леди и джентльменов - Наталья Копсова - Современная проза
- Новая Россия в постели - Эдуард Тополь - Современная проза
- Секс пополудни - Джун Зингер - Современная проза
- Клерк позорный - Леонид Рудницкий - Современная проза