Гоголь сказывался больным и приходил на занятия перевязанный шелковым платком, жалуясь на беспрерывную зубную боль, часто пропускал лекции, а потом выслушивал насмешливые и кислые замечания начальства по своему адресу…
Профессор словесности и цензор Никитенко записал тогда же в своем дневнике: «…Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания… Молодой человек, хотя уже и с именем в литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры — и какой кафедры? — университетской! — требует себе того, что сам Герен[33], должно полагать, попросил бы со скромностью…»
Этот неглупый чиновник, задетый, однако, в своем педантском самолюбии успехом Гоголя, доверил дневнику те гадкие слушки, которые заботливо распространялись в университетских коридорах: «Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь шалости…» Да, начальство боялось лекций Гоголя, как боялся их и законопослушный и осторожный Никитенко.
Уязвленному этим отношением адъюнкту становилось все трудней приневоливать себя к чтению лекций, Равнодушие студентов заставляло и его смотреть на это дело не как на вдохновенный труд, а как на неприятную, тягостную обязанность. Уже в декабре 1834 года Гоголь жаловался в письме к Погодину: «Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более — желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками, и только смотрю вдаль и вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студенческое существо понимало меня! Это народ бесцветный, как Петербург!»
Он с трудом довел до конца курс, принял экзамены и в начале апреля 1835 года подал прошение, чтобы ему разрешили «по весьма расстроенному здоровью» длительный отпуск для поездки на кавказские минеральные воды. Однако до Кавказа Гоголь так и не добрался: на это не хватило средств. Вместо того он отправился в Васильевку, а оттуда ненадолго съездил в Крым. В июле он вернулся в родные места и провел в Васильевке весь август.
В письме к Жуковскому от 15 июля Гоголь сообщал: «Все почти мною изведано и узнано, только на Кавказе не был, куда именно хотел направить путь. Проклятых денег не стало и на половину вояжа. Был только в Крыму, где пачкался в минеральной грязи. Впрочем, здоровье, кажется, уже от одних переездов поправилось. Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество, так что если б не жаркое лето, то много бы изошло теперь у меня бумаги и перьев; но жар вдыхает страшную лень, и только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть прочтенною вам. Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, кряхтя от дюжей тетради».
По возвращении в Петербург Гоголь окончательно расстается с университетом. «Я расплевался с университетом, — писал он 6 декабря 1835 года Погодину, — и через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся, — в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня…»
Да, университет был школой и для самого Гоголя. Он со свойственной ему страстностью, с не знающей компромиссов и уступок прямолинейностью погрузился в мир истории. Он открыл там новый мир — мир народных судеб, беспрестанного движения, героических подвигов и событий. Это обогатило его как писателя. Но Гоголь-историк, Гоголь-ученый не смог оттеснить Гоголя-писателя. Результатом его занятий историей явился ряд блестящих статей: «О средних веках», «О преподавании всеобщей истории», «Ал-Мамун», «Шлецер, Миллер и Гердер», «О движении народов в конце V века», «Взгляд на составление Малороссии». Эти статьи свидетельствуют и о многосторонней эрудиции Гоголя и о передовых по тому времени взглядах на историю как на процесс развития и прогресса народов. Но прежде всего они поэзия. Как и все, что писал Гоголь, его исторические статьи одушевлены блистательным, горящим слогом, исполнены того неугасимого поэтического пафоса, который и сейчас делает их образцом высокого словесного искусства.
«ТАРАС БУЛЬБА»
Он проснулся от какого-то безотчетного чувства тревоги. В голове, как сквозь сон, мелькали картины сражений, мчащиеся на конях всадники — среди степей, выжженных солнцем. Было еще рано, город только начал пробуждаться. Гоголь быстро накинул халат, встал за конторку и достал перо. Ему хотелось передать то упоение, тот восторг, который всегда охватывал его при слушании старинных украинских песен, «дум».
«О малороссийских песнях», — вывел он крупными буквами на листе грубой желтоватой бумаги. «Я не распространяюсь о важности народных песен, — писал он торопливо, взволнованно. — Это народная история, живая, яркая, исполненная красок, истины, обнажающая всю жизнь народа… Они — надгробный памятник былого, более нежели надгробный памятник: камень с красноречивым рельефом, с историческою надписью — ничто против этой живой, говорящей, звучащей о прошедшем летописи. В этом отношении песни для Малороссии — всё: и поэзия, и история, и отцовская могила!»
О, как не похожа вольная, бурная жизнь казака на ту тусклую, ничтожную жизнь, которую влачили окружающие! По сравнению с унылым, размеренным, как машина, прозябанием мелких чиновников, самодовольных обывателей, наглых карьеристов и праздных тунеядцев — жизнь, ратный подвиг казака, его раздольная, широкая натура казались Гоголю прекрасным и щедрым проявлением душевного богатства человека. В самом суровом воинском укладе казачьей вольницы он увидел ту свободу, ту высокую доблесть, ту самозабвенную преданность отчизне, ту полноту жизни, которые так пленяли его в народных «думах».
«Везде проникает их, везде в них дышит, — писал он, — эта широкая воля козацкой жизни. Везде видна та сила, радость, могущество, с какою козак бросает тишину и беспечность жизни домовитой, чтобы вдаться во всю поэзию битв, опасностей и разгульного пиршества с товарищами… Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей. Его жену, мать, сестер, братьев — все заменяет ватага гульливых рыцарей набегов. Узы этого братства для него выше всего, сильнее любви».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});