Позднее она задремала, свернувшись калачиком на жестком коротком диване, обитом серым сукном.
А Сергей почти всю ночь курил у окошка, подернутого паром.
Да, все поставлено на карту!
Из разговоров в консерватории он понял, что на его симфонию в Москве возлагают большие надежды.
Мало того: за неделю до отъезда Гутхейль, встретив его на улице, сказал, что покупает симфонию, и распорядился конторе выдать ему пятьсот рублей. Это было, разумеется, кстати.
Но если…
Еще минувшей осенью, вернувшись из Петербурга, Брандуков рассказал Сергею о провале новой пьесы А. Чехова «Чайка», поставленной 17 октября на сцене Александринского театра. Сергея тогда очень взволновал рассказ друга-музыканта. Теперь мысль о гибели «Чайки» вновь пришла ему на память.
Он крепко зажмурил глаза.
6
Он понимал, что это очень глупо, и все-таки надеялся встретить в этих гулких вестибюлях, украшенных портретами царей, хотя бы тень праздничного подъема перед началом первой репетиции. Вместо этого он увидел серые, заспанные, равнодушные лица музыкантов-ремесленников, услышал запах застарелой сырости и истлевшей бумаги,
С трудом он разыскал Глазунова.
Александр Константинович, уже начинавший полнеть, был озабочен. Покручивая свой ханский ус, рассеянно отвечал на вопросы.
Первые же звуки оркестра — гулкий расстроенный унисон — просто ошеломили Сергея. Неужели он это написал?!
Неразученные партии, отсутствие ритма, скачки, неожиданные провалы… Все это казалось ему до того странным, что он сразу потерял нить и почти не смог ничего ответить на вопросы дирижера. Какие тут замечания! Все дико, все ужасно. В ушах у него стоял пустынный звон.
Вечером у Скалонов Сергей преображался, хохотал, рассказывал небылицы, импровизировал на рояле «брильянтовые» вариации на тему «Исаия, ликуй». Наташа присматривалась к нему недоверчивыми глазами. Нет ли в этом напускной рисовки, бравады перед неотвратимым боем?
Генеральную репетицию назначили на тринадцатое. В зале было сыро и темновато. Только две люстры горели над эстрадой.
Глазунов, медлительный и равнодушный, весь поглощенный партитурой, не глядя на оркестр, безучастно махал палочкой. Казалось, его не заботило, следует ли за этими взмахами вся масса струнных, духовых и ударных.
Во время коротких пауз Сергей, позабыв о «корифеях», глядящих на него из полутемного зала, несколько раз подходил к дирижеру.
— По-моему, оркестр просто не знает партий, Александр Константинович! — сдерживая гнев, говорил он.
— Я думаю, что все сойдет хорошо, — спокойно отвечал Глазунов.
И настал день.
Утром через слабый туман проглянуло солнце, позолотило купол Исаакия, зажгло Адмиралтейскую иглу. И по улицам, одетым в настывший за зиму гранит, побежала тень еще нерешительной улыбки. Над домами нежно заголубело небо. Это была весна, но какая-то словно не настоящая… Чего ей недоставало, трудно было понять. Она и улыбалась и роняла скупые слезы, а глядела в глаза людям холодно.
Он пришел к Скалонам обедать, как было условлено, был очень бледен, но внешне спокоен.
К вечеру повалил мокрый снег. Площадь у филармонического подъезда побелела. Крупные хлопья роились вокруг недавно установленных дуговых фонарей. Они светили ярким, чуть дрожащим, голубым светом.
Съезд был давно небывалый. Вереницами подъезжали и отъезжали сани и кареты.
Из-за колонны ему были видны передние ряды партера. Вот они, его судьи!
Уже поблескивают очки Римского-Корсакова, белеют бороды братьев Стасовых. Все толпятся вокруг Митрофана Беляева; вот Направник с качающейся на тонкой шее кудрявой головой. А этот, средних лет блондин с небольшой бородкой, в очках и форме полковника инженерных войск, наверно, Цезарь Антонович Кюи. Боже, зачем их столько!..
А вот совсем недалеко, в третьем ряду, генерал Скалон с тремя дочерьми. Брикуша сидит справа в новой белой меховой пелеринке, накинутой на худенькие плечи.
Зал быстро наполнялся. Шелка, меха, эполеты…
Весь цвет Петербурга! Только из задних рядов и с балкона здесь и там выглядывали позеленелые от времени, обшитые тесьмой сюртуки бородатых, ученого вида старичков и косоворотки под расстегнутыми студенческими тужурками.
В начале концерта впервые исполнялась Шестая симфония Глазунова.
Какой оркестр! Без тени зависти Сергей радовался чужому счастью, щедрой удаче. Если в этом еще не пробудившемся Кощеевом царстве, в царстве черствых, окостенелых душ нашелся человек, который услышал сам и подарил людям такую радость, за это ему все можно было простить.
В антракте Сергей подошел к сестрам. Подошли и Слонов с Юрием Сахновским. Сергей был спокоен, шутил.
Далеко в партере он заметил Танеева.
Зазвенел колокольчик. Верочка побледнела.
— Брикки-Врикуша, — ласково проговорил он, — ну стоит ли так волноваться! Как бы ни прошла симфония, но ведь она кончится! Значит, все будет хорошо.
Он вспомнил, что ему хочется курить, и быстро направился к выходу, оставив Слонова и Сахновского с барышнями.
Он шел навстречу людскому потоку, неторопливо возвращавшемуся в зал.
Прозвенел второй звонок, и Сергей, так и не раскрыв портсигара, вернулся в зал.
И вдруг…
Сергей даже не сразу понял, откуда этот ужасный лязг ржавого железа, эти тяжеловесные расстроенные октавы.
«Не может быть!» — пробормотал он. Все, что он слышал на репетициях, было во сто крат лучше этого кошмара. А темп… Но когда летящая тема сонатного аллегро была невпопад подхвачена оркестром, он понял, что его дело проиграно. Он не помнил сам, как очутился на витой чугунной лестнице, ведущей на хоры. Там, на ледяных ступенях, он просидел почти до конца, корчась от нестерпимой боли и порой зажимая себе уши ладонями, чтобы не слышать терзающей слух какофонии.
Но, к сожалению, он слышал все, даже невнятный гул, пробегавший по залу.
В третьей, медленной части ненадолго наступило прояснение. Но финал погубил все. Он вылился в чудовищный гротеск, а дикий скифский перепляс вызвал сдержанный смех в зале.
Два месяца спустя Сергей писал: «Я удивляюсь, как такой высокоталантливый человек, как Глазунов, может так плохо дирижировать! Я не говорю уже о дирижерской технике (ее у него и спрашивать нечего). Я говорю о его музыкальности. Он ничего не чувствует, когда дирижирует. Он как будто ничего не понимает…»
Но корень несчастья лежал, вероятно, гораздо глубже, чем ему казалось. Сама природа музыкального мышления, мировоззрение и художественные принципы — все было чуждым Глазунову в этой партитуре.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});