Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом было много таких вот коротких подлетов; мы шли на север и возвращались на юг, болота сменялась тайгой, а леса пропадали в низинах; трубы в цемент, доски и стекловата, хлеб и дизтопливо — на Агане, Варь-Егане, новых месторождениях вокруг Самотлора закипала работа: надвигалась зима, и надо было спешить. И все же время года здесь ни при чем. Надвигалась бы весна — они бы спешили, надвигалось бы лето — они бы спешили; мы всегда спешим, стараясь успеть больше, потому что другой жизни у нас не будет. Впервые Львов увидел самолет в классе пятом, когда в маленьком городке на Урале сел на вынужденную МИГ-15. Машина ошеломила его. Она ни на что не была похожа и все же снилась ему. Потом ему удалось устроиться прокатиться на ЛИ-2. Он вылез из самолета, облеванный от воротничка до шнурков, но с твердым желанием стать летчиком. Сасовское училище, Свердловский отряд, АН-2. И снова училище. Работать в небе надо на вертолетах. Сначала то было предположение, гипотеза, которую надлежало проверить. Когда Львов первым в Нижневартовске освоил МИ-8, он понял, что не ошибся: машина была или казалась ему совершенством. Как тот истребитель, севший на вынужденную в далеком детстве, в маленьком уральском городке. А начинал он здесь на «четверках». Давно это было, но первый вылет ему запомнился: стояла середина июня, и так лупил снег, что на посадке было его по колено. А возили вахту на Самотлор — бетонки тогда не существовало. Даже дорогу в аэропорт еще не проложили — сколько раз добирался он до работы, теряя в грязи ботинки. И воды в доме ни капли, приходилось таскать на себе сорокалитровые фляги. То было начало, и тогда все так начинали.
Но сейчас уже не начало, уже есть Самотлор с его опытом и уроками, обретениями и потерями. Так почему же, подумал я, Аган и Варь-Еган должны повторять все извивы и изгибы капризной и непредсказуемой дороги первопроходцев? Не придется ли пожалеть о своей забывчивости и беспечном небрежении собственным знанием, за которое уже не однажды выложена немалая цена? Однако мысль эта мелькнула, уколола и улетучилась, а я принялся наблюдать, как на очередной площадке выгружают из вертолета короба со стеклом и ящики с гвоздями, картонные блоки с куревом и железные бочки с соляркой. Кузьмин, по обыкновению, развил бурную деятельность: на кого-то орал, кого-то гонял — от такелажников только пар шел; Панасов возился с бумагами; Львов отошел в сторонку, прихрамывая, и курил, посмеиваясь. Невысокий, коренастый, со смешным хохолком на затылке...
Отлетав неделю с экипажем Львова, мы пришли к нему домой. Что-то случилось со светом, керосина в доме не оказалось, мы сидели на кухне в дымном чаду догорающих свеч — Лехмус осуществил голубую мечту одного из неудачливых соискателей сокровища мадам Петуховой, священника церкви Фрола и Лавра отца Федора, в миру Федора Ивановича Вострикова, — открыл маленький свечной заводик. В свою затею он вовлек всех нас, вытребовал у хозяйки какие-то нитки, заставил разминать остывающий стеарин, закатывать в него скрученные нитки. Свечи получились несуразные и жалкие, горели, треща и воняя, но светили. Во всяком случае, то, что стояло на столе, мы различали.
Последний полет вышел странный.
В наряде была записана доставка партии лесорубов куда-то за Вах, но пятеро небритых молчаливых мужчин, загрузивших в вертолет лодку, два мотора, четыре бочки горючего, коптильную печь, полдюжины ружей и одну бензопилу «Дружба», меньше всего походили на лесорубов. В полете они подмигивали друг другу, затаенно сопели и мечтательно ухмылялись. Когда река осталась позади, они прильнули к блистерам и долго ругались из-за того, где лучше садиться...
— Какие они лесорубы, — сказал Львов, вспомнив о них, и чертыхнулся. — Мясорубы — вот они кто.
Керосина на обратный путь не хватало, надо было зайти в Максимкино на заправку. Вертолет был пустой и гулкий, задувал встречный ветер; над Вахом, когда посадочная площадка уже открылась на другом берегу, мощный порыв так затормозил машину, что она на мгновение зависла над рекой, потом полого пошла вниз; сели с сухими баками.
Рядом был лес, необыкновенный, в осеннем убранстве, светило мягкое солнце, мы с Лехмусом сидели на бревнах; было тепло и тихо и печально немного, как бывает всегда, когда что-то уходит, а удержать это невозможно...
Так было вчера, а сегодня льет дождь, ветер стучит в стекло, электричества нет, догорают, чадя, наши самодельные свечи, и мы говорим негромко, потому что пространство, зыбко очерченное тусклым светом, невелико, а что там, за чертою, ты не знаешь.
— Однажды перегоняли мы «восьмерки» в Югославию, — рассказывал Львов. — Двенадцать машин. Ну и после три месяца там работали, обучали югославских пилотов. Тогда я вторым пилотом был...
— А много ты на перегонах работал? — спросил Лехмус.
— Изрядно. В Корею и Монголию, ГДР и Чехословакию... Потом сюда попал. Думал сначала — не выдержу. Такое здесь было! А теперь и не представляю даже, как можно где-то в другом месте работать.
— Интересно тут, — подтвердил Лехмус. — Меня вон в Крым отправить — так я и не пойму, что там и как снимать.
Зачем в Крым, подумал я. Я и в Москве наберу не так уж много тем, которые тебе, дон Альберто, были бы интересны. Помню, как-то поручили Лехмусу снять нечто из области балета. Над этой съемкой редакция хохотала неделю: пленительная эстетика балета подозрительно напоминала яростную надсаду буровиков во время спускоподъемных операций. На журнальные полосы тот сюжет не попал, однако, если всерьез, такой подход, наверное, тоже правомочен, ибо на фотографиях был запечатлен не блистательный результат, а тяжкий, мучительный путь к нему. Ведь один художник сделал лет сто назад серию работ о балете, где были показаны будни, предшествующие праздничному действу, — и он, художник, и эта серия стали знамениты...
— Был еще такой случай, — сказал Львов. — Шел вертолет с подвеской, зимой дело происходило, и метров со ста в снег рухнул. Раковина в шестерне редуктора. Сто двадцать градусов разом выломилось. Машину рвануло набок, так левым бортом она и завалилась. Прямо на дверцу. Второй пилот на месте бортмеханика сидел, а на месте второго — командир отряда. Их с ремней сорвало — и на командира вертолета. А у того и так весь левый бок разбит. Но он первый очнулся — гарью запахло. Растолкал остальных, сказал, чтобы правый блистер в кабине откинули, выползали. И сам за ними — на сломанной руке подтягивается, сломанной ногой отталкивается. Свалился в снег, лежит в рубашке с закатанными рукавами, не чувствует ничего. А машина горит. Там дорога рядом была, шофера набежали, оттащили... А вертолет пахнул тихонько и залился белым пламенем. Жутко.
— А потом что?
— Выжил. Несколько месяцев в госпиталях провалялся и выжил. Хотели на пенсию отправить — все ж таки левая рука и левая нога плохо действовали. Но человек всего может добиться, если захочет. Если он человек. Если небо для него — и жизнь, и работа, если работа для него — только небо.
Неожиданно вспыхнул свет. Львов погасил свечи, и они долго дымили; Львов разогнал дым рукой и задумчиво сказал:
— Поставлю-ка я чай, ребята.
И пошел к плите, сильно припадая на левую ногу.
Где это вы пропадали? — ревниво спросил бурильщик Федя Метрусенко, когда мы вновь появились на озерной буровой. — Я думал, вы совсем уехали...
— Так мы с вертолетчиками летали, — ответил Лехмус. — Не видел, что ли? Мы же над самой вышкой были.
— А-а...
— Ну так! А знаешь, кто пилот? Алик Львов. Очень хороший человек. Хочешь, познакомлю?
Лехмус был убежден, что всех хороших людей надо знакомить друг с другом, и, надо сказать, довольно последовательно осуществлял свои убеждения на практике.
А на острове кипела радостная суматоха, но лишь стороннему глазу она могла бы показаться праздной кутерьмой: Федя Метрусенко придирчиво оглядывал ключ-автомат и опробовал лебедку, Толик Мовтяненко, его первый помбур, проверял основной и запасной элеваторы. Саня Вавилин и Паша Макаров начищали до блеска и без того сверкающие детали насосов, Витя Макарцев сосредоточенно корпел над формулами и расчетами набора кривизны, Китаев, весело поздоровавшись с нами, продолжал беззлобно подтрунивать и над Макарцевым, и над своим новым сменным мастером, да еще по рации говорил, вызывая геофизиков:
— На шестнадцать ровно! И чтоб без этого! Ясно?
Положив трубку в гнездо, он вдруг посерьезнел и произнес тихо:
— Ну что — начнем?
Лехмус расчехлил свои камеры и приготовился к съемке.
И тут пошел снег. Сразу исчезли с глаз озеро, и дорога над озером, и остров, и буровая вышка. Только огни на вышке были видны слабо, расплывчато; они плавали или летали в том, что не было небом, не было водой, не было землей, они плавали, сближаясь и расходясь, и как будто отыскивали друг друга...
Когда снежный заряд прошел и я вновь увидел вышку, очертания ее не переменились, и все-таки она была иной.