[289].
Подобно тому как автобиография выводит конкретную человеческую жизнь «на дневной свет», культурный сценарий (как разновидность ритуала) подвергает тому же определенную сферу жизни. Нет никакой гарантии, что человеческая жизнь выдержит это испытание. И точно так же нет гарантий, что его выдержит определенная сфера жизни. Неудачная автобиография (представляющая достижениям не самопознание, но незнание себя и самообман) говорит о многом. Даже если мои романтические формулы принадлежат мне, создаваемая ими картина любви может не выдержать «выхода на дневной свет» и оттолкнуть «спокойное и твердое размышление <…> со стороны того, кто предлагает свое осознанное внимание» [290]. С другой стороны, сам факт использования романтических формул для продажи товаров не гарантирует, что они провалят испытание. Великое искусство тоже используется в этих целях и даже само стало товаром, но способно выдержать любое испытание.
«Книга – это зеркало, – пишет афорист Георг Кристоф Лихтенберг. – Если в него смотрится обезьяна, то из него не может выглянуть лик апостола» [291]. C культурным сценарием то же самое: мы видим в нем то, что вкладываем. Скажем, не мы изобрели формы пыток, распространенные в нашей культуре, и наша реакция на них едва ли оригинальна: мы кричим. И все же никакая ирония (никакой культурный капитал) не отчуждает нас от них. Физическая боль, как говорит Уайльд, «не носит маски», а значит, ее невозможно видеть насквозь [292]. Поэтому пытка – это зеркало, показывающее страдающее животное всем, кто смотрится в него. Наши романтические формулы, безусловно, подвержены ироническому разоблачению. Но даже в свете этого они, уходя корнями во младенчество, сохраняют часть своей силы доставлять боль или удовольствие. Так что и против них агрессивная защита иронии не так уж эффективна.
Используя такие термины, как «сакральное» и «профанное», Иллуз имплицитно сравнивает романтику с утренними и вечерними молитвами, отделяющими для верующих профанный рабочий день от семейной жизни. Эта аналогия подходит для рынка, поскольку изображает романтику как дискретную область опыта с ее особыми товарами и способами потребления. Возникающая в результате коммерциализация, угрожающая романтике (но в то же время, очевидно, способствующая ей), оказывает аналогичное влияние на духовность. Мы хотим иметь личные взаимоотношения с Богом. Но обращаемся к нему с теми же словами, с какими и все остальные. В христианских лавках вы можете купить молитвенники, составленные авторами джинглов.
Молитву можно рассматривать иначе: не как утренний и вечерний ритуал, а как действие, которое можно растянуть на весь день, посвятив его Богу посредством праведной жизни. Частично эта праведность состоит в том, чтобы не забывать о присутствии Божьем в пространстве, созданном нашей любовью, в том числе для друзей, семьи, игр и учебы. Вместо прерывистого равновесия, когда скука повседневности сменяется мгновениями романтики, эта скука преображается под влиянием наших целей. Работа ради любви (даже если это армейская служба в ходе войны) отличается от работы, выполняемой по другим причинам. Так или иначе, романтика бывает рыцарской. Она может сводиться к преподнесению не просто зарплаты, но (как в случае Винсента) дара любви – к преподнесению в дар (в качестве рабочего) себя. Другое дело, сколь высока цена такого дара.
Глава 10
Секс, демократия и будущее любви
В 1970-х, пишет историк Жерар Венсан, пары начали «выстраивать свои отношения вокруг сексуальной гармонии». Долг, взаимная преданность, дети больше не были важны. Ценности сместились «в пользу индивидуального и/или супружеского нарциссизма», что стало «главным событием в частной жизни западного общества в последние десятилетия». В результате пара оказалась состоящей из «троих: женщина, мужчина и third person, третье лицо (исповедник, психоаналитик, сексолог)» [293]. «Любовный роман» (интимный жанр par excellence) тоже был «вытеснен романом, исследующим примат нашей сексуальной идентичности» [294]. Как говорит романист Мартин Эмис, «практически первый вопрос, которым я задаюсь при создании персонажа: каков он в постели?» [295].
Если Венсан фокусируется на сексуальной гармонии, другие утверждают, что «люди все чаще ищут особой формы интимной близости, заключающейся в „самораскрытии“ – процессе, в котором партнеры взаимно стремятся к глубокому знанию и пониманию друг друга посредством разговоров, выслушивания, обмена мыслями и демонстрации чувств» [296]. Поскольку интимное самораскрытие не предполагает какой-то конкретной формы сексуальности, может показаться, что они никак не связаны. Однако, согласно социологу Энтони Гидденсу, это не так. Интимное самораскрытие влечет за собой «пластичную» сексуальность. Она должна быть освобождена от «от репродуктивных потребностей» и «правила фаллоса», превращена в вопрос «жизненного стиля», а не судьбы [297]. Выражаясь в дофрейдистском (то есть устаревшем) ключе, сексуальность должна быть перверсивной: «Мачо-гей, королева кожи, джинсовые группировки <…> являют собою видимую деструкцию мужественности, и в то же самое время они утверждают то, что отвергает фаллическая власть, принимаемая как само собой разумеющееся, что в современной социальной жизни самоидентификация, включая сексуальную идентичность, является рефлексивным достижением» [298]. Вместо того чтобы попирать законы природы, «перверты» показали нам: то, что считалось законами природы, на самом деле является личным выбором, проявлениями свободы, подчеркивающими «универсальную важность гомосексуального желания даже для тех, кто не руководствуется им» [299].
Для Гидденса любовная история, герои которой надлежащим образом раскрылись и обладают пластичной сексуальностью, – это «интимность как демократия». В общих чертах ее сюжет прост и взят из популярной психологии. Интимное раскрытие требует жестких личных границ, поскольку мягкие ведут к созависимости, угрожающей автономии партнеров. Оно требует взаимоуважения и свободы от насилия и принуждения, иначе раскрытие будет неминуемо затруднено или искажено. Открытость тоже важна, так как «индивид, чьи подлинные намерения скрыты от партнера», препятствует автономной «детерминации условий отношений». Но ни один из этих необходимых компонентов не может существовать без баланса власти, «возрастающей автономности женщин» и «пластичной сексуальности, более не служащей двойному стандарту» [300].
Поскольку пластичность предназначена для того, чтобы люди становились теми, кто они есть с сексуальной точки зрения, она не должна требовать от них крайностей, если им нравится быть обычными. Сексуальность, включающая в себя волю (которую Фуко приписывает адептам с/м) к изобретению новых способов наслаждения посредством необычных частей тела, подходит одним людям, но другие могут предпочитать нечто гораздо более традиционное. Даже если мы не любители того, что психотерапевт Элисон Карпентер называет ПИВМО (пенильной интромиссией в вагину с мужским оргазмом), кто мы такие, чтобы заставлять Джона и Мэри менять свои привычки, если ничто другое не доставляет им удовольствия (даже обоюдный оргазм)? Учитывая биологические и младенческие корни удовольствия, оно необязательно связано с транспарентностью, ненасилием и