Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нормально, — просипел я.
— Да уж… — протянул Назарий. — Значит, говоришь, машина в порядке.
В этот миг, ещё не зная скрытого смысла сцены, я испытал странное злорадство. То ли жаннина поза, то ли выражение лица Брата, не знаю, но что-то вдруг укрепило моё прежнее, было, ослабевшее упрямство в отношении признания простых здешних истин. Мне было предъявлено наглядное пособие, преподан урок, и я был готов подчиниться непреложности нового знания, но вот — один лишь миг! — и всё вернулось на своё место. Ага, пусть-пусть, но мы ещё поглядим, как оно на самом-то деле… так можно было бы описать это место. Злорадное чувство укрепило почву под моими ногами, в буквальном смысле, этот утрамбованный и выметенный кусок земли. Я смог даже выпрямиться и расслабить сведенные судорогой мышцы. Хотя, если быть честным, с бурчанием в кишечнике это чувство не совладало.
В тот же миг Брат поднялся на ноги, и теперь стоял в одной компании с нами, если не считать мотобоя, по-прежнему сидящего в седле, упираясь каблуками парусиновых туфель в утрамбованную прерию, и туда же взглядом. Это выглядело так, будто он задумался о новых учебных пособиях, поскольку прежние никого ничему не научили. Такую мысль можно бы назвать ясновидением, но гордиться тут особо нечем: ясновидящими были в тот миг они все. И Жанна, конечно, тоже.
— Не надо, — сказал она тихо и безнадёжно. Третий глаз её, казалось, тоже стал чёрным.
Брат покорно сделал два шага в направлении Назария.
— Да уж, — сказал тот, — не надо. Следить за машиной, горбатиться не надо. А гробиться на ней — надо.
Он продолжал сидеть в своём седле, как в кресле: свободно развалясь, как если бы у седла были поручни и спинка, или в нём самом не было костей. Последнее ближе к правде, учитывая, сколько раз он падал и ломался. Поза была знакома мне, точно так в своём кабинете сидел Ди, обдумывая диагноз и решая, какие меры следует применить к больному. Точно такая же улыбка затеняла его губы. Но на этом сходство кончалось: если у Ди после принятия решения тень с лица исчезала, то у Назария — наоборот, лицо совершенно потемнело. Оттого зубы его заблестели особенно ярко, уже не будничная работа — а праздничная, все отличительные признаки кошачьего обострились, и он, в мгновение собравшись — а в следующее распрямившись, нанёс снизу вверх жуткий удар в челюсть Брата.
От неожиданности я хрюкнул, будто удар пришёлся в меня. А Брат перенёс его молча, и так же молча поднялся на ноги, всё с тем же выражением спокойствия… спокойного сознания своей вины. Он был такой маленький, в сравнении даже и с сидящим мотобоем. Ни капли крови не выступило у него на губах, а кровь должна была быть, я знал это по дворовому опыту. Такая стойкость могла объясняться лишь тем, что этот удар был лишь звеном в цепи предшествующего, и последующего, опыта, привившего Брату умение, навыки обращения с ударами в лицо. Только успешным курсом уроков, вколотивших в него знание, как следует держать удары. Он не отходил от Назария, чего я, признаться, ждал. Но новых ударов не последовало. Вместо них был короткий взгляд мотобоя: на Жанну. И тогда стало ясно, кому именно предназначался этот, сегодняшний урок из курса, механиком давно пройденного. Брат просто послужил очередным наглядным пособием, только и всего. Чувство вины охватило меня, несомненно — то же произошло и с Жанной: она вдруг отняла ладони от живота и закрыла ими лицо.
— Так, — заключил мотобой. — Тебе его жаль. А мне жаль себя. И вот…
Теперь он глянул и на меня. На миг нечто значительное почудилось мне в его взгляде, будто там, в темноте, вспыхнула фара и осветила… Но что?
— Жаль мне и хлопчика. Если б что случилось…
Этим словечком «хлопчик», произнесенным с ожесточённым ехидством, он успешно завёл свой внутренний движок. Его сразу же выкинуло из кресла, и он накинулся на Брата. Кормление кошачьих человечьим мясом, от двух до трёх. Отсутствие крови после первого удара, надо полагать, просто взбесило его, не меньше, чем продолжающая висеть над ним необходимость утверждать в нас простые истины.
Зрелище было жуткое, как и всякое упорное утверждение истин. Он избивал маленького Брата ногами, обутыми в парусиновые туфли. Наверное, и мне следовало закрыть лицо ладонями, но я этого не сделал, хотя и обдумывал такой вариант: обдумывал, странно сказать, очень хладнокровно. Все удары попадали в цель, в Брата, нo и на нашу с Жанной долю кое-что пришлось, в переносном, разумеется, смысле. Кто-то из нас даже пристанывал… Не Брат, конечно же, скорей всего Жанна, ибо это она вдруг оторвала руки от лица, на котором, оказывается, застыла весёлая гримаса, залитая светом рубинового третьего глаза: багровая кремлёвская звезда над весёлой ёлкой. Все веточки этой ёлки дрожали, позвякивали её игрушки и жутко звенел хрустальный колокольчик. Звоночек прервался захлёбывающимся, икающим смехом, будто Жанна хотела взять своим поставленным колоратурным сопрано верхнее до — и не дотянулась до него, сорвалась. Голова её запрокинулась, на шее взбухли вены. Замкнутое пространство бочки, подобно резонатору, усиливало всю эту музыку: шарканье подошв, свист трущихся друг о друга брючин, безудержный заикающийся смех, смешало её с вонью выхлопных газов и просто бензина, с мурашками, ещё бегущими по моей шее вниз, к лопаткам, и с отчётливой мыслью, что… близка уж и моя очередь. Что весь этот праздник, вся ёлка устроена в конце концов для меня, и что близится моё выступление на эту сцену, вот-вот начнётся номер главный, памятник мой нерукотворный в черкесске с газырями! Как предварительный набросок этого памятника лежала на утрамбованной земле метла с длинной ручкой и стёртыми, изломанными прутьями.
Вязанка стёршегося хвороста…
… собранная в метлу, символ всего собранного в пучок времени, повязанных одним, пятьдесят вторым годом, и употреблённых им душ. Стиснутые в одной вязанке, плечом к плечу, спинами к животам, мы навсегда останемся вместе, нас никакой другой эпохе не разлучить. Об активном употреблении нас свидетельствуют стёршиеся до крови пузыри на наших сердцах. Связка прутьев, играющая и секуще-воспитательную роль, педагогический акт, называемый розгами, сама покрыта незарастающими шрамами уроков. Вязанка хвороста, мы, представленные этой метлой на середине мировой арены, весь этот импровизированный номер, на который никто не удосужился продать хоть один входной билет, а каковы могли быть доходы, особенно, если делить их по маркам! Мысль эта вроде вспыхнувшей фары… в ночной бочке, когда выключен свет, и по стенам вслепую носится нечто, сбивая или не сбивая тарелочки — кто ж определит это во тьме кромешной, носится, предводительствуемое блуждающим лучом мощной фары. Всё просто, можешь — давай, не можешь — проваливай. О, этот великолепный эгоизм бочки! Ну, а если, пусть уже и подвергнув себя опасности, и купив на этот аттракцион билеты, всё же наплевать на расходы и самим махнуть через барьер, пока оно, мчащееся кругами чудище, та жизнь, не махнуло сюда, к нам? Оттуда, из прошлого — к нам сюда, в сегодня, одним прыжком на нас и тяжёлые лапы с наточенными когтями нам на плечи? Вся та жизнь…
… стёршаяся почти бесследно от упорного употребления.
Нет, хватит: второй раз нам такого не выдержать, не выжить.
— Хватит? — спросил мотобой: никакой тебе даже одышки.
— Хватит, — вдруг выпалил я.
Брат поддержал меня, кивком.
— Это тебе урок, — сказал мотобой, не уточняя — кому.
На будущее, добавил я в уме: рисковать не хотелось. Да и бочка ещё продолжала описывать круги, хотя уже и заметно медленней, потому всё, что содержалось в этом уме, было округлённым — без начал и концов. От будущего — к расстроенному пищеварению, и от него снова к будущему, будто ход мыслей тоже вписался в закруглённое пространство бочки и описывал вечные круги, прилегая к её цилиндрическим стенам. Всё было круглым в этих мыслях, как мяч, все имена предметов и их связи: круглая бритая голова Брата, обтянутый сари круглый, как мяч, жаннин живот. Застрявший в извилистом кишечнике мозга круглый мяч самой мысли. Слишком, подчёркнуто круглый живот, упорно думал я, стараясь найти в обтягивающем его сари не только причудливую экстравагантность, но и функциональную необходимость, если уж мне советовали искать только простые подоплёки. Можешь — давай, иначе — проваливай. Я незаметно снова оглядел Жанну с ног до головы, и подозрения мои подтвердились. Освещённая моей неприязнью, фигура предательницы выступила из укрывающего её флёра, теперь резко очерченная, будто нагая, и оказалось, что она явно раздалась, потеряла обычную стройность. И лицо, оно вовсе не загорело, а болезненно пожелтело. Чтобы увидеть это, вовсе не надо было взламывать секретные ящики, всё лежало на поверхности — в буквальном смысле. Функция сари была — скрыть эти перемены, но на деле оно лишь подчёркивало их. Как же я раньше этого не замечал? И ещё вопрос: а кто ещё это заметил?
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Тарантелла - Борис Фальков - Современная проза
- Пропащий - Томас Бернхард - Современная проза
- Я, которой не было - Майгулль Аксельссон - Современная проза
- ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ И ОБРАТНО - Вадим Белоцерковский - Современная проза