их ссоры, доходившие до крика. – Теперь уж совсем не то. Хочешь, я скажу? Жила – только с кем? Нет, это ты не сомневайся – пустить бы пустила. И пожрать бы дала. И выпить. Спал бы ты в тепле. А сама – к оперу, сообщить, вот тут они, на станции, день и ночь дежурили.
– Так бы и побежала?
– А как думаешь? Люди все свои, советские, какие ж могут быть секреты? Да, таких гнид из нас понаделали – вспомнить любо.
– Да кто ж понаделал, Стюра? Кто это смог?
– Не спрашивай меня. Я тебе не отвечу. Сказала – и хватит. Сказала – чтоб ты знал, – ничего бы у тебя тут раньше не вышло. Успокоила тебя? Ну вот, теперь езжай смело.
Поезд уже показался в вечереющей дали. Немногие отъезжающие потянулись к краю платформы. На станции ударил колокол.
Тётя Стюра поднялась первая и крепко потопала своими туфлями. Потёртый вставал медленно, как бы отклеиваясь от скамьи, с той неохотой в ногах, с какой поднимается от костра угревшийся лагерник на работу в мороз. Да он точно бы и вправду мёрз – в зимней своей шапке и пальто, наглухо замотанный шарфом. Она ему помогла с мешком и торопливо обцеловала лицо. Он её обнял судорожно, уронив мешок с плеча на локоть. И едва он влез на подножку, как вдоль состава загрохотала сцепка и дёрнуло вагон. Потёртый обернулся – испуганный до бледности, до пота на висках, до безумных глаз.
– Стюра!..
– Ничего, ничего. – Она пошла рядом с вагоном. – Я Стюра. Держись давай крепче.
Руслан, вывалив от духоты язык, скосился им вслед. В своей венценосной спеси мы если и зовём их братьями, так только меньшими, младшими, – но любой из нас, из больших, из старших, что бы сделал, окажись он в Руслановой шкуре и на его посту? Он бы кинулся следом? Он бы догнал и стащил подконвойного за полу? Распластал бы его на асфальте, свирепо рыча? Уже та подножка, где стоял Потёртый, поравнялась со станцией, уже тётя Стюра устала идти за поездом и повернула обратно, – чёрная и плоская, как мишень, неся на плече багровый закатный шар, – а Руслан всё лежал и ждал чего-то, не чувствуя Потёртого отъехавшим, потерянным для себя. Когда полетел и шлёпнулся мешок, он уже мог и отвернуться, мог дальше не смотреть, как она подошла к Потёртому и, чертыхаясь, помогла ему подняться на ноги и как они опять обнялись на опустевшем перроне, точно бы встретясь после разлуки.
Она подвела его к скамье и усадила, а сама стояла перед ним, качая головой и досадливо хмурясь. Потом сняла с него шапку и расстегнула пальто.
– Ну, посиди, посиди. Вот бестолковый – сдали бы раньше билет. Ладно, будем считать – съездил, вернулся. Теперь отдохни.
– Нет, – сказал он, дыша прерывисто, как загнанный. – Будем считать – и не собирался. Куда? На кой? Ты ж пойми меня…
– Я понимаю, – сказала она.
Домой они возвращались долго, присаживаясь чуть не на каждой лавочке у чьих-нибудь ворот. Потёртый нёс свою шапку в руках, она несла туфли. Руслан шёл далеко позади, всё ещё не замеченный ими, не так уж и радуясь этому возвращению. Знали б они, сколько прибавили ему заботы! Что-то же надо было делать с Потёртым, он извёлся, устал верить и ждать, вот и уйти пытался – да понял, что это бесполезно. А там, куда Руслан хотел бы его поселить, где только и мог подконвойный обрести покой, там неизвестно что делалось. Ведь с того дня, как он почуял след хозяина в конце главной улицы, он не переступал этой черты, даже и не задумался, что же там делается, в старой зоне. Карауля одного лагерника, он упустил что-то более важное – и таинственными путями, тончайшими нитями это важное почему-то привязывалось к тёте Стюре, к её речам на перроне. Почему-то же он вспомнил о лагере именно тогда, лёжа позади скамьи.
До поздней ночи, слушая, как они шумят около своей бутылки и как Потёртый всё что-то доказывает слёзно и не может успокоиться, он продолжал вспоминать и разбираться. Сколько раз он видел, как закатывались в тупик нагруженные платформы, кран поднимал поддоны с кирпичами, длинные серые балки и панели, огромные ящики с чёрными надписями; всё это грузилось на машины и куда-то везлось по знакомой ему дороге. Он для порядка облаивал эти грузовики, – никто ему не командовал: «Голос!», но ведь он служил сам по себе и, значит, сам себе временно мог командовать, – иногда провожал их до того места, о котором так не хотелось теперь вспоминать, и ни разу не догадался промчаться за ними до самого конца! Если б мог он покраснеть, так сделался бы пунцовым от носа до кончика хвоста. Он задымился бы от стыда!
Утро застало его в дороге. С той поры она сильно изменилась, она расширилась и от самого посёлка была устлана мелким светлым щебнем. И где раньше изгибалась по краю оврага, там теперь этот изгиб был выровнен высоченной насыпью, на склоне которой урчал накренившийся бульдозер. В лесу она текла рекою, широко раздвинувшей зелёные берега, – одно бы удовольствие по ней бежать, если б не так было колко лапам. Но в сторонке, среди деревьев, ветвились чудесные тропинки, временами то убегая в чащу, а то опять сходясь к дороге, так что она не надолго терялась из виду. Да он бы и не потерял её, от неё так шибко разило извёсткой и машинным угаром.
Но лагерь его совсем ошеломил, заставил тут же сесть и вывалить язык от страшного волнения. Ничего подобного он не предполагал увидеть. По всему полю, выйдя далеко за старую зону, раскинулись одноэтажные серые корпуса – одни уже с застеклёнными высокими окнами, другие ещё с пустыми проёмами, только лишь подведённые под кровлю, третьи – едва поднимавшиеся над землёй неровными зубцами. Он принялся считать – насчитал шесть, а дальше сбился. Руслан только до шести умел считать, потому что в колонну по пять строили – если подзатёсывался шестой, говорили: «Много!» – и прогоняли его в следующий ряд. Да, пожалуй, лучше было считать, что корпусов много. Но странно: бараков почти