Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато поставив в одном из любительских лагерных театров пьесу, я оказался напрямую выставлен на обозрение публики и актеров, и это побудило меня мухлевать со своей идентичностью. У меня сложилось впечатление, что театр куда опаснее для меня, нежели обычная проза, говорит Дондог. Нужно было поостеречься, нужно было принять особые предосторожности.
Иногда ко мне подходили незнакомые люди, чтобы обсудить увиденные ими пьесы, говорит Дондог. Например, они расспрашивали меня о «Монологе Дондога» или о еще менее известных фарсах и экспромтах. Я всегда отрицал, что написал эти пьесы, укрывался за именем, которое избрал, чтобы их подписать, тем самым маскируясь и обретая возможность все отрицать. Часто мой обман оказывался раскрыт в первую же минуту. Часто я нарывался на нотацию, меня отчитывали сразу и за то, что я прибег к маске, и за то, что не умел этой маской пользоваться. Часто, наконец, мои собеседники вели себя так, будто я ничего не отрицал, будто данные мною объяснения не имеют ни малейшего значения. Даже тогда я продолжал отрицать всякую личную связь между собою и драматургом, сочинившим «Монолог Дондога». С угрюмым упрямством стоял на своем. Моим театральным псевдонимом было Пюффки. К этой фамилии, каковой и требовалось быть клоунской, я, чтобы меня не узнали, прицепил какое-то имя, но теперь его уже не помню. Быть может, Джон. Допустим, Джон. Джон Пюффки. Вот за ним-то я и обретался, говорит Дондог.
— Расскажите мне о «Монологе Дондога», — сказал Маркони.
— Ох, — сказал Дондог, — ну кому интересна эта тема.
— Коли уж у нас зашла речь, — настаивал Маркони.
На Кукарача-стрит кричали женщины, снопами било ржание не то хохота, не то ужаса, потом дверь закрылась. Дондог вспомнил, что вскоре сам окажется там, смешавшись с другими, чтобы закрыть свою жизнь.
— Да, — сказал он, — теперь или никогда. Почему бы, действительно, не поговорить. «Монолог Дондога» был поставлен в сентябре театром «Биг-Гриль» в западном предместье лагеря 49-111 и оставался на афише четыре недели.
— В сентябре какого года? — спросил Маркони.
— Теперь уже и не знаю, — сказал Дондог. — Во всяком случае, это было не то до, не то после того года, когда бури отбросили Северную Америку в каменный век.
— Точнехонькая хронология, — заметил Маркони.
— Хватит меня перебивать, — взорвался Дондог. — Я ведь не историк театра. Просто делаю, что могу, с тем немногим, что отложилось у меня в памяти.
Вдалеке опять всполыхнул смех, потом поуспокоился. В один из кабачков на Кукарача-стрит, должно быть, зашли люди. Маркони всхрустнул, его тело зашелестело, словно раскрытый и вновь закрытый веер. Ни к кому конкретно не обращаясь, он извинился. Его не было видно, ни перышек, ни слепого взгляда. Он тяжело, сипло дышал. Даже если его имя служило абсурдным прикрытием Гюльмюза Корсакова, его хотелось скорее пожалеть, а не измордовать.
— На чем же я остановился, — сказал Дондог. — А, да… Я говорил, что «Монолог Дондога» оставался на афише около месяца.
Спектакль давали не каждый вечер, поскольку труппу составляли любители, их могли отправить куда-то на работу, могли они и сами просто без предупреждения не явиться. Несколько раз отсутствие актеров приводило к отмене спектакля. Зрителям тогда возвращали все, что осталось в кассе, то бишь немногочисленные бутылки пива или содовой, подчас экземпляры постэкзотических романов. В общей сложности состоялось восемь представлений.
Специальные издания обошли это событие молчанием. Ни континентальные, ни местные не обмолвились по этому поводу ни словом. Забыл о нем упомянуть даже «Культурный бюллетень лагеря 49-111». Таким образом, чтобы составить впечатление о реакции критики и зрителей, приходится положиться исключительно на слова автора. Автор, Джон Пюффки, утверждал, что публика приняла «Монолог Дондога» весьма благосклонно. Как он это говорит, осталось на слуху. Он с неуместной горячностью хвастался этим перед переносным магнитофоном студентки, которая проводила обследование на тему «Речь и пантомима у выживших уйбуров». Горячность была неуместна, поскольку искренна. Студентку звали Нора Махно, и ее осудили, как и меня, за проституцию и убийства промышленников.
У Норы Махно была кузина, которая участвовала в этой пьесе, играла роль Элианы Хочкисс. На записанной кассете слышно, как Пюффки объясняет ей, в чем его «Монолог» отказывается от доселе считавшихся необходимыми для успеха спектакля театральных условностей. Он также, несмотря ни на что, защищает мысль о том, что здесь проявляются все магические составляющие театра. «Тут вся театральная магия», — напыщенно провозглашает он.
По ходу этой беседы Пюффки не может совладать ни со своими эмоциями, ни со своей речью. Он смущен магнитофоном, который представляет для него пусть и непрямую, но все же связь с медийной вселенной. Он потрясен бесповоротным характером оставляемых им на пленке слов. Ко всему прочему, он подпадает под чары студентки. Вот почему его фразы шатки и не всегда закончены. Он перескакивает с пятого на десятое, теряется в запутанных рассуждениях. Это единственное интервью, на которое он когда-либо согласился, но хуже его, без сомнения, быть не может.
Из сего разрозненного месива проступает, однако, несколько ударных мест.
Желая описать «Монолог Дондога», Пюффки ссылается на другую пьесу, поставленную все тем же театром «Биг-Гриль» в предыдущем сезоне. Это сочиненьице, озаглавленное «Диалог не для врага», ознаменовало, согласно Пюффки, возникновение новой театральной традиции, которой всего-навсего следует «Монолог Дондога». Студентка никогда не слышала об этой первой пьесе. Пюффки упрекает ее в этом с сарказмом, которого не мешало бы поубавить. Он спрашивает ее, сколько времени она уже живет в лагерях и почему, если ничего не знает о современном состоянии постэкзотизма, мучает его с помощью изощренного магнитного оборудования. Спрашивает, не в сговоре ли она с лагерной полицией. Спрашивает, живет ли еще со своими родителями. Девушка, Нора Махно, не отвечает.
Пюффки изливается касательно пренебрежения, объектом которого он был со времен «Диалога не для врага». Он жалуется на гнетущее молчание, сопровождающее все его пьесы. Его горечь агрессивна и заразительна, когда она направлена против принятых в лагере 49-111 ценностей. В какой-то момент он восхваляет достоинства созданной им новаторской драматической системы и показывает, что сам с ней глубочайшим образом связан. Его словесное неистовство усугубляется. Эта дикость в злополучной похвале самому себе, эта яростная защита в результате забивает нудность его проповеди.
Даже на этой сомнительного качества записи очевидны муки Пюффки. Между соседними фразами постоянно сквозят всхлипы. Норе Махно явно не по себе, и она почти не задает вопросов. Пюффки старается казаться расслабленным и остроумным, несколько раз во всеуслышание заявляет, что съел на интервью собаку, но его усилия пропадают втуне. Дело в том, что материи, на тему которых он самовыражается, слишком уж близки его сердцу. Он без конца пускается по сугубо интимным тропинкам и, боясь оступиться и расплакаться, внезапно их оставляет. Например, начинает говорить об уничтожении уйбуров, затем продолжает, рассуждая о судьбе художника в удушающей, неприязненной среде, затем сбивается на цвет волос Норы Махно или ни с того ни с сего жалуется на плохое освещение лагеря 49-111 ночью. Или принимается рассуждать о смерти брата Дондога и тут же начинает путаться. Совершенно невозможно понять, говорит ли он о брате Пюффки, или о брате Дондога, или даже о брате Шлюма. Это уже самый конец записи. Он пытается вернуться к своим воспоминаниям под не столь личностным углом зрения, но не преуспевает и в этом. За полной своей неуместностью он замолкает.
Молчание затягивается. Можно представить, что он ограничился в завершение жестом без слов, так как студентка не возобновляет диалог и нажимает на кнопку «выкл».
Тед Шмерк меня бить. Кабуко Карлик меня убить. Или почти. Кабуко Карлик почти меня убить. Братья Бронкс тоже меня бить. Шиелко, малый, и Тонни Бронкс, его старший брат. Они тоже меня бить. Учительница Блодшияк уйти колотить других на улице. Элиана Хочкисс, думаю, тоже меня бить. Она меня немного бить. Или почти. Элиана Хочкисс меня немного убить.
Так начинается «Монолог Дондога».
Дондог сидит на крохотном табурете, как некогда, когда Пекин еще существовал, продавцы холодной лапши на пекинских рынках. Вместо миски перед ним книга. Практически не наклоняясь к книге, он продолжает монотонно говорить.
Элиана Хочкисс меня почти не бить, продолжает Дондог, но она говорить меня бить. Она говорить тащить мое тело в пустую школу, в учебный класс, в класс учительницы Блодшияк, и она говорить быть со мной позлее под коробкой с мелом, под географическими картами из жесткого картона. Я кричать, я вопить от страха. Тед Шмерк меня захватить сзади за шею шарфом, Кабуко Карлик ударить меня по лбу, раскроить мне лоб ударом стула. Я замолчать под затянутым шарфом, под ударами Кабуко Карлика, под кровью, под мелками. Элиана Хочкисс тереть мне лицо тряпкой для мела, крутить мне нос, полный соплей и крови. Элиана Хочкисс говорить: «Дондог, ты воняешь старым уйбурским грибом, совсем как твой младший брат, как он, ты сейчас умрешь». Я вопить снова. Я сказать: «Не трогай Йойшу! Не трогай младшего брата!» Тонни Бронкс дубасить меня по груди, Шиелко Бронкс ломать мне пальцы. Элиана Хочкисс смотреть из окна. Элиана Хочкисс сказать: «Снаружи видно, как уйбуры валяются в крови, снаружи дохнут уйбуры, снаружи на улице все гробят уйбуров!» Шиелко Бронкс сказать: «Я поссу на тебя, когда ты станешь валяющимся на земле куском мяса». Тед Шмерк еще сильнее затянуть шарф. Я хотеть звать на помощь. Я слышать свой нелепый тонюсенький голосок. Тогда Тонни Бронкс сказать: «Теперь прикончим Дондога».
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Терракотовая старуха - Елена Чижова - Современная проза
- Бойня номер пять, или Крестовый поход детей - Курт Воннегут - Современная проза