загнутые носы.
А вот белая чадра — к белым балахонам и к ночному убору героини «Пиковой дамы»: «…наконец, графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна». Именно такой, в ночной кофте и чепце старая Екатерина II представлена на редкой гравюре из собрания Павла Яковлевича Дашкова, которую приписывали работе служащего английского посольства Уйенса или В. Н. Головиной[209]. На этом изображении Екатерина сидит в Камероновой галерее, на кресле, как графиня в «Пиковой даме», но, видимо, оживлена беседой, даже приподняла руку, обращаясь к невидимому гостю.
Белое же одеяние присвоено Пушкиным Екатерине II в «Капитанской дочке» — только там императрица моложе, ей за сорок. Но она уже позволяет себе гулять в утреннем платье, не делая полного туалета, то есть не переоблачившись в придворный наряд. Эту деталь, как и Кагульский обелиск, Пушкин изменил, взяв образ с портрета Боровиковского. На картине цвет одеяния зеленый с голубоватым отливом. Но для поэта был важен именно белый, который роднил с гравюрой по рисунку Уйенса и, как оказалось, с «Пиковой дамой».
«К повивальной бабушке»
История желтого платья имеет неприятное продолжение. В «Капитанской дочке» перед встречей Маши Мироновой с императрицей хлопотливая жена станционного смотрителя Анна Власьевна спрашивает: «Не послать ли к повивальной бабушке за ее желтым роброном»? Что может быть безопаснее повивальной бабки?
На самом деле — нет. Это указание весьма зловеще. Придворной повивальной бабушкой, о которой вспоминали во времена Пушкина, была Моренгейм. Ее имя связано со скандалом вокруг великого князя Константина Павловича, о котором шептался в начале века весь город.
Константин пережил гибель Павла I крайне тяжело, хотя и назвал цареубийство 11 марта «кашей». За внешней грубостью и беспечностью скрывался страх. Он ударился в кутежи, напивался так, что сам себя не помнил. Во время одной из попоек стряслась беда: как-то вечером вдова португальского консула Араужо (или Араджио), жившая в Петербурге «немножко блудно», заехала в Мраморный дворец к придворной повивальной бабке Моренгейм. Вернулась она под утро, в крайне «расстроенном положении» и вскоре умерла[210]. Мигом по Петербургу разнесся слух, что это великий князь со своей развеселой компанией встретили даму и обошлись с ней грубо, так что ее доставили домой «почти бездыханной»[211].
Было назначено генерал-прокурорское расследование, правительство обратилось к жителям города с объявлением, прося сообщить, что им известно. К следователям никто не пошел[212], зато во всех гостиных всласть поговорили о Константине и его поведении.
Между тем в истории Араужо много темного. Повивальные бабки не только помогали женщинам рожать, но и в щекотливых случаях избавляли от нежеланной беременности. Консульша поехала к Моренгейм не случайно. Подобные операции далеко не всегда бывали успешны. Возможно, у вдовы она прошла неудачно, и дама умерла. Недаром на ее теле при расследовании не было обнаружено следов насилия.
Однако слухи об участии Константина в изнасиловании со смертельным исходом усиленно муссировались. Во Франции по горячим следам появился памфлет о великом князе: сам он физически не смог овладеть консульшей — был слишком пьян — зато повеселились адъютанты, лакеи, кучера…[213] Почему не вся русская столица?
Голова Старухи. А. С. Пушкин. 1830-е гг.
Портрет пожилой Екатерины II в белом капоте. В. Н. Головина. 1796 г.
После случившегося Константину пришлось удалиться в Стрельню и почти не показываться в Петербург. Так образ «повивальной бабушки» через «желтый роброн» вносит в историю Екатерины II мотив смерти, с которой как-то связан и ее внук Константин Павлович.
Последний действительно, сам того не ожидая, подтолкнул бабушку к двери гроба. Смерть Екатерины II во многом лежала пятном на его совести. Считается, что пожилую императрицу постиг удар после неудачного сватовства великой княжны Александры Павловны к шведскому королю Густаву III. Жених, гостивший в Петербурге, неожиданно покинул город, не договорившись с принимающей стороной о вероисповедании невесты. Екатерина II тяжело пережила оскорбление и вскоре скончалась.
Но реально удар случился несколькими днями ранее и лишь наложился на события со сватовством. Свидетельница происходившего княгиня Варвара Николаевна Головина писала: «На одном из воскресных балов» императрице сообщили «о случае жестокости, проявленной Великим князем Константином по отношению к одному гусару. Он с ним ужасно обошелся. (Ударил солдата по лицу и выбил ему зубы. — О. Е.) Этот жестокий поступок был совершенной новостью для Государыни». Екатерина «до того была взволнована этим, что сделалась больна. Когда она возвратилась в свои внутренние апартаменты, с ней случилось нечто вроде апоплексического удара»[214]. Внук поступил в стиле незабвенного Петра III. Свергнутый супруг покарал императрицу из могилы. Несмотря на все усилия воспитателей, дурное семя прорастало.
Ответственности Константин морально не принял. Хотя, видимо, чувствовал ее. Поэтому везде, где только мог, говорил о пожилой Екатерине II дурно, бранными словами[215]. Таким образом, он отгораживался от собственного проступка. Если человек, которому нанесен ущерб, плох, то и вина уже как будто — не вина. Такая дремучая логика.
Так, через повивальную бабушку и ее желтый роброн, перекликающийся с желтым платьем графини из «Пиковой дамы», мы подошли к смерти Екатерины II. Ее, оказывается, тоже напугали до апоплексического удара, но не пистолетом, не прямым разговором, а поступком — проявлением отъявленной жестокости. Отсутствием милости, о которой она столько говорила, к которой столько призывала…
В петербургской повести на балу к Томскому и Лизе подошли три дамы с вопросом: забвение или сожаление? В самой сцене нет ничего примечательного — ответив на вопрос, Томский выбирал партнершу. Оставим пока в стороне третью спутницу, хотя ее явление необычно. Забвение или сожаление, иной перевод — сочувствие — дарили источники, бившие в Аиде.
Воды Леты или Забвения окружали зеленые кипарисы, из них пили простые смертные и забывали прошлое. Они обречены были скитаться в темноте и вспоминали дом, только когда живые лили на жертвенник кровь. Другой источник — воды Памяти или Флегетон — располагался под белыми тополями. Их пили посвященные тайных мистерий. Сохранив память прошлого, они попадали на елисейские поля — в Элизий.
Мы говорим о времени, когда аналогии с античными мифами были свойственны и для литературы, и для архитектуры, и для живописи, и для повседневного мироощущения людей, воспитанных в классической культурной традиции. Пушкин в «Прозерпине» 1824 года подробно изобразил Аид, отделив и даже противопоставив Флегетон Лете.
Плещут воды Флегетона,
Своды Тартара дрожат…
………………………………………………….
Мчатся, облаком одеты;
Видят вечные луга,
Элизей и томной Леты
Усыпленные брега.
Там бессмертье, там забвенье,