Пропустив вперед Беллинсгаузена, офицеры вышли на палубу. Корабли стояли на якоре в двух милях один от другого. Слева наплывал на «Мирный», заслоняя свет луны и приближая с собой мрак и холод, громадный айсберг. Он двигался медленно и упорно, и хотя матросы знали, что он не дойдет до корабля, а упрется в ледяное поле, прикрывающее корабль с той стороны, чувство тревоги овладело ими.
— Не расшиб бы нас, ваше благородие, — вполголоса сказал вахтенный матрос Торсону.
Катер ждал офицеров «Востока» у борта. Айсберг откачнулся. Из-за его вершины ударил по кораблю фиолетовый столб света. Негреющее южное сияние, то охватывающее с края весь небосвод, то искрящееся над морем ломаными лучами радуги, то сходящееся в отдалении венчиком бледнопалевых закатных теней, пролило сейчас над кораблем случайный свой свет. Гребец, ставший мгновенно синим, растерянно озирался.
Беллинсгаузен, подходя к трапу, мимоходом спросил Симонова:
— А определять лучи можете? Ведь какие-то пророчат смерчи, какие-то — тепло.
Астроном начал было:
— Останьтесь, Фаддей Фаддеевич. Все поясню…
— Нет, голубчик, в другой раз, тороплюсь. — Беллинсгаузен остановился у трапа. — Вот если бы отражение неизвестной нам земли можно было найти в этих лучах…
Астроном согласился:
— О том и я, Фаддей Фаддеевич, не раз помышлял. Изучение миражей и образования теней в море могло бы помочь нам в догадках об этой земле. Но другие признаки ее, разрешу себе повториться, более доступны нашему пониманию: льдообразование, полет птиц… Я уверен, что если хоть один остров найдем в тех широтах, следовательно, где-то вблизи него лежит материк.
Беллинсгаузен хотел было спускаться, но последние слова Симонова вновь заставили его остановиться.
— Вы уверены в этом? — поинтересовался он. — Стало быть, остров не может быть только выступом камней, вулканическим остатком, своего рода случайностью. Остров преддверие материка?
По тому, как Беллинсгаузен заговорил об этом, ученый понял, что начальник экспедиции рад подтверждению каких-то его собственных, еще не высказанных мыслей. А между тем, сидя в кают-компании час назад, он не обронил по этому поводу ни слова.
— Хорошо вы сказали!.. — донесся до Симонова голос Фаддея Фаддеевича, спускавшегося к катеру. — Очень верно, по-моему.
Симонов склонился в легком поклоне, забыв, что Беллинсгаузен уже не может его видеть, и движение это, чуть растерянное и благодарное, вызвало легкую улыбку вахтенного офицера.
Катер отчалил. Люди жмурились от яркого, режущего глаза света. Всем хотелось сейчас, чтобы айсберг повернулся и закрыл их исполинской своей тенью. Плеск весел удалявшейся шлюпки был уже еле слышен, и шлюпка, называли ее катером, казалась совсем маленькой, почти незаметной, как путник у подножья крутой горы.
В трюмах капала вода. Ядра, остывая, шипели. Чуть поскрипывали мачты, нарушая тишину глухого ледового покоя.
Лазарев, проводив Фаддея Фаддеевича до трапа, вернулся к себе в каюту.
— Беллинсгаузен спорить не любит и говорить не любит, но других слушает с превеликой охотой, — шепнул ему Симонов. — И ум у него, замечаю я, очень цепкий, я бы сказал, распорядительный. Может, замечаете, что в разговоре он намеком, вопросом умеет навести вас на нужную мысль. А сам как будто держится в стороне. Интересный человек!
Симонов прошел в каюту, не ожидая ответа и в раздумье чуть покачивая головой. Положительно, здесь на корабле он не чувствовал гнета военной службы, которого всегда боялся. И как ни тяжело плаванье, а Беллинсгаузен не утешает. И даже как будто готовит к худшему, но в этом поведении его столько веры в людей, в их достоинства! Может быть, потому и командовать ему легко.
Лазарев ничего не ответил астроному, но задумался. Начальник экспедиции и Михаилу Петровичу все более раскрывался в неожиданно мягких, осторожных, но властных проявлениях своего характера. И надо ли понимать как «вразумление» слова его о том, что докладывать Адмиралтейству следует не обо всем?.. Хочет ли сказать этим Беллинсгаузен, что рапорты следует писать в рамках положенного, не удивляя и не тревожа тем, что ввели нового на корабле? А что нового? Ну, прежде всего, конечно, отношение к матросам. Лазарев тут же мысленно подтвердил себе, что такое именно отношение к служителям необходимо и даже спасительно при аракчеевском режиме для всего российского флота и что он, командир «Мирного», ввел бы порядок по подобию своего шлюпа и на других кораблях, будь это ему поручено! Но ведь Беллинсгаузен отнюдь не во всем единомышленник с ним и с Торсоном. Он попросту не хочет конфликтов с Адмиралтейством. Не советует, к примеру, сообщать ни о больных, ни тем более об Игнатьеве. Вот и за это спасибо! Он совсем не хочет выслуживаться. Симонов прав: любит подчас говорить намеками, то ли из деликатности, то ли из желания дать больше свободы своим подчиненным, то ли испытывая их. Любит, чтобы понимали его с полуслова, а политические воззрения оставляет каждому на его совести, сам не столь остро интересуясь тем, что волнует Торсона или хотя бы его, Лазарева.
Думая обо всем этом, Лазарев не мог не признать, что с официальной стороной дела, с рапортами и отчетами, при таком положении обстоит легче. Иначе бы не миновать объяснения с начальством, а то, не приведи господь, специальных докладных о поведении и образе мыслей каждого. А тогда «взыграл бы» всеподданнейший отец Дионисий. В какую унылую тягость превратилось бы тогда плаванье!
Лазарев давно уже выработал в себе привычку трудиться и требовать труда от других независимо от того, простирается ли в океане снежный покой или надвигается буря. Он знал, сколь расслабляет человека незанятость ума и, думая о болезни матроса Берникова, винил себя в том, что не сумел во-время отвлечь человека от тяжелых мыслей и одиночества. Последнее же — самое изнурительное в плаванье. Не в защиту ли от одиночества бытует на Севере явление, когда человек повторяет, кричит что-либо в пространство, радуясь звуку собственного голоса, когда беспрестанно повторяет свое имя, — это называется имеречением и кажется со стороны безумием.
С утра Лазарев проходит по кубрику, остановится как бы невзначай у койки и по тому, как заправлена она, как висит полотенце, а кое-где иконка в изголовье, угадывает о состоянии матросов. Барабанщик Леонтий Чуркин и флейтист Григорий Диаков да еще квартирмейстеры должны бы, казалось, быть самыми свободными людьми на корабле. Но и те, и другие давно уже исполняют на обоих кораблях не вписанные им в артикул обязанности: латают и перешивают паруса. А на досуге барабанщик и флейтист, собрав матросов в кружок, заводят песни, и не только матросские, выученные в экипаже, но с разрешения господ офицеров и свои, крестьянские, среди них «Весняночку» и «Выходила младёшенька».