Утром пятого у Сталина вдруг появилась рвота кровью: эта рвота привела к упадку пульса, кровяное давление пало. И это явление нас несколько озадачило – как его объяснить?
Для поддержки падающего давления непрерывно вводили различные лекарства. Все участники консилиума толпились вокруг больного и в соседней комнате в тревоге и догадках. (…) Дежурил от ЦК Н.А. Булганин… Стоя у дивана, он обратился ко мне: „Профессор Мясников, отчего это у него рвота кровью?“ Я ответил: „Возможно, это результат мелких кровоизлияний в стенке желудка сосудистого характера – в связи с гипертонией и инсультом“. (…) Весь день пятого мы что-то впрыскивали, писали дневники, составляли бюллетени. (…)
Объяснение желудочно-кишечных кровоизлияний записано в дневнике и вошло в подробный эпикриз, составленный в конце дня, когда больной еще дышал, но смерть ожидалась с часу на час. (…) Наконец, она наступила в 21 час 50 минут 5 марта…
Шестого марта в 11 – 12 часов дня на Садовой-Триумфальной во флигеле во дворе здания, которое занимает кафедра биохимии 1-го МОЛМИ, состоялось вскрытие тела Сталина. Присутствовали из состава консилиума только я и Луковский. (…) Вскрывал А.Н. Струнов, профессор 1-го МОЛМИ, присутствовал Н.Н. Аничков (президент АМН), биохимик профессор С.Р. Мардашев, который должен был труп бальзамировать, патологоанатомы: проф. Скворцов, Мигунов, Русаков.
По ходу вскрытия мы, конечно, беспокоились – что с сердцем? Откуда кровавая рвота?
Все подтвердилось. Инфаркта не оказалось (были найдены лишь очаги кровоизлияний)»[1155].
А вот наиболее значимые отрывки из воспоминаний дочери вождя С. Аллилуевой, на которые можно положиться с точки зрения объективности и достоверности:
«Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что „Маленков просит приехать на Ближнюю“. (Ближней называлась дача отца в Кунцеве, в отличие от других, дальних дач). Это было уже невероятно – чтобы кто-то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу… Я ехала туда со странным чувством смятения.
Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н.С. Хрущев и Н.А. Булганин, я решила, что все кончено… Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. „Идем в дом, – сказали они, – там Берия и Маленков тебе все расскажут“.
В доме, – уже в передней, – было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания – я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет.
Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, – ты можешь идти туда.
Я слушала, как в тумане, окаменев. Все подробности уже не имели значения. Я чувствовала только одно – что он умрет. В этом я не сомневалась ни минуты, хотя еще не говорила с врачами, – просто я видела, что все вокруг, весь этот дом, все уже умирает у меня на глазах. И все три дня, проведенные там, я только это одно и видела, и мне было ясно, что иного исхода быть не может.
В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В.Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.
Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, – кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, – где я ее видела?.. Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, – это чувствовали все – и вели себя подобающим образом.
Только один человек вел себя почти неприлично – это был Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были – честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть… Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить, и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели, и подолгу всматривался в лицо больного, – отец иногда открывал глаза, но, по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть „самым верным, самым преданным“ – каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чем, к сожалению, слишком долго преуспевал…
В последние минуты, когда все уже кончалось, Берия вдруг заметил меня и распорядился: „Уведите Светлану!“ На него посмотрели те, кто стоял вокруг, но никто и не подумал пошевелиться. А когда все было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: „Хрусталев! Машину!“»[1156]
И далее она продолжает:
«Отец умирал страшно и трудно. И это была первая – и единственная пока что – смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам…
Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания и человек умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент – не знаю, так ли на самом деле, но так казалось – очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, – это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть – тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился… В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});