Нора несколько секунд маячит у нас за спинами, потом отходит в сторону, притворившись, что заинтересовалась надписями на могилах.
— Наверное, она сошла с ума, — продолжает Джули. — Убежала в город посреди ночи. Одна. Несколько ошметков нашли… но в могиле ничего нет. — У Джули спокойный голос. Мне вспоминается ее лицо, когда она притворялась зомби в аэропорту, — карикатурная маска не толще паутинки. — Она была настоящей вольной птицей. Дикой огненной богиней, презирающей условности. Ей было девятнадцать лет, когда она познакомилась с отцом. Он вскружил ей голову. Даже не верится, что он когда-то был музыкантом, клавишником в рок-группе. И даже неплохим. Они быстро поженились, а потом… не знаю. Мир полетел к чертям, и папа изменился. Все изменилось.
Я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но их не видно за волосами. Ее голос начинает дрожать.
Мама старалась. Правда старалась. Наводила порядок, возилась со мной. Всю себя мне отдала. Его ни когда не было дома, так что мы всегда оставались наедине — дикарка и дикареныш. Мы с ней так веселились… Она даже на водяные горки меня водила…
Неожиданно для себя Джули давится словами, всхлипывает и закрывает рот рукой. Из-под грязных прядей, налипших на лоб, на меня умоляюще глядят ее глаза. Ласково убираю ее волосы с лица. Она отрывает от меня взгляд и снова смотрит на могилу.
— Она была не создана для этой убогой дыры, — продолжает Джули, всхлипывая. — Что ей тут было делать? Погибло все, ради чего она жила. Только и осталось, что кривозубая двенадцатилетка, которой каждую ночь снились кошмары, и она прибегала к мамке. Неудивительно, что ей хотелось сбежать.
— Хватит, — говорю я твердо и разворачиваю ее к себе лицом. — Хватит.
По ее щекам текут ручейки — соленый секрет выстреливает из желез сквозь яркие, пульсирующие клетки и суровые красные волоконца. Вытираю ее слезы и притягиваю к себе.
— Ты… живая, — шепчу ей в волосы. — Ради тебя… стоит… жить.
Прижимаю ее к груди и чувствую, как она содрогается, вцепившись в мою рубашку. Если не считать шелеста ветра, стоит полная тишина. Нора смотрит на нас, накручивая прядь волос на палец. Наши глаза встречаются, и она грустно улыбается, как будто извиняется, что не предупредила меня. Но я не боюсь скелетов в шкафу Джули. С каждым из них я готов познакомиться, посмотреть в глаза и пожать руку крепким, костедробительным рукопожатием.
Я делаю глубокий вдох и пытаюсь петь.
— Ты… удивительна… — хриплю я, отчаянно стараясь поймать мелодию Фрэнка. — Удивительна… и все.
После небольшой паузы в Джули вдруг что-то меняется. Она смеется.
— Ух ты, — хихикает она, поднимая на меня веселые глаза, все еще полные слез. — Здорово, Р, честное слово. Вам с зомби-Синатрой надо дуэты записать. Второй выпуск.
Кашляю.
— Я не… распелся.
Она приглаживает мои волосы. Оглядывается на могилу. Тянется в задний карман и достает увядшую ромашку из аэропорта с четырьмя неосыпавшимися лепестками. Кладет ее прямо на землю перед стелой.
— Прости, мам. Ничего лучше не нашла.
Берет меня за руку.
— Мам, это Р. Он очень хороший, тебе бы понравился. Цветок и от него тоже.
Пусть могила и пуста, я бы не удивился, если бы земля разверзлась и рука ее матери схватила меня за ногу. Все-таки я одна из тех раковых клеток, которые ее убили. Но, судя по Джули, она, наверное, меня бы простила. Они — эти удивительные живые женщины — похоже, не считают, что я причастен к гибели всех, кого они потеряли. Они считают меня исключением, и этот бескорыстный дар повергает меня в ужас. Я хочу его как-то отработать, заслужить их прощение. Я хочу восстановить тот мир, который помог разрушить.
Мы отходим от могилы, и Нора снова возвращается к нам. Она гладит Джули по плечу и целует в лоб.
— Ты как?
— Как всегда, — кивает Джули.
— Давай я тебе лучше кое-что хорошее скажу.
— Давай.
— Я видела рядом с домом дикие цветы. В канаве растут.
Джули с улыбкой вытирает последние слезы, но не отвечает.
Мы идем обратно, и я внимательно вглядываюсь в могильные плиты. Многие покосились, остальные установлены наобум — кладбище кажется древним, несмотря даже на десятки свежих могил. Я думаю о смерти. И о том, как кратка по сравнению с ней жизнь. Я не знаю, насколько глубоко это кладбище, сколько гробов поставлено друг на друга и какой процент почвы составляет сгнившая плоть.
Вдруг что-то прерывает мои мрачные мысли. Чувствую толчок в животе — наверное, так же мать чувствует ребенка, который вертится в ее утробе. Замираю, подняв одну ногу, и разворачиваюсь на каблуке. С холма неподалеку на меня смотрит ничем не примечательный прямоугольный камень.
— Стойте, — говорю я девушкам и поднимаюсь наверх.
— Куда это он? — чуть слышно спрашивает Нора. — Это же…
Останавливаюсь перед могилой и гляжу на имя на камне. У меня подкашиваются ноги, как будто передо мной разверзлась бездна, и какая-то темная, неодолимая сила тянет меня внутрь. Еще один толчок в животе, рывок за ствол мозга…
Я падаю.
Я Перри Кельвин, и сегодня последний день моей жизни. Как это странно — проснуться с таким знанием. Всю жизнь я воевал с будильником, снова и снова хлопал ПО кнопке и оттягивал подъем на десять минут, с каждым разом презирая себя все больше, пока наконец стыд не выгонял меня из-под одеяла. Только в самое солнечное утро, в редкий день, полный жизни и смысла, я могу легко проснуться и сразу встать. Как странно, что сегодня такой день.
Выскальзываю из замерзших объятий Джули — она тихо всхлипывает во сне — и встаю. Она подтягивает к себе мою половину одеяла и отворачивается к стене. Джули проспит еще много часов, и ей будут сниться бесконечные пейзажи и новорожденные звезды удивительных и пугающих расцветок. Если бы я сейчас не встал, то, проснувшись, она принялась бы расписывать мне свои сны во всех деталях, со всеми дикими сюжетными поворотами и сюрреалистическими образами, для нее яркими, а для меня бессмысленными. Когда-то я дорожил этими ее рассказами, и ее душевное смятение приносило мне горькую радость, но рано или поздно всему настает конец. Наклоняюсь поцеловать Джули на прощание, но губы сами собой поджимаются, и я отстраняюсь, даже не коснувшись.
Два года назад на папу упала стена, которую он строил, и я остался сиротой. Я тоскую по нему вот уже семьсот тридцать дней, а по маме — еще дольше. Завтра я уже не буду тосковать. Спускаюсь по круговой лестнице проклятого дома отбросов и выхожу в город. Папа, мама, дедушка, друзья… завтра я ни по кому не буду тосковать.
Еще рано, солнце едва поднялось из-за гор, но город не спит. Улицы кишат рабочими, ремонтниками, мамашами с заплечными люльками и приемными мамашами, выгуливающими, как скот, целые шеренги ничьих детей.