Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта минута была для него совершенно особой минутою радости, близкой к восторгу. Вот открывается та долгожданная цель его жизни, которая и осветит все и все оправдает и которую ждал, чтоб открылась, — именно здесь. Так он наконец не один! И этот Якушкин… Он их подвергал испытанию и вот открывает всю правду! И вслед за тем непосредственно — вдруг — потрясение: нет! Ужели же — нет?
У него потемнело в глазах. Невольно он тронул пальцы: были они холодны.
Обида и горечь, смятение, гнев обуревали его. Он не хотел бы все еще верить, но и не верить нельзя. Какая же злая, жестокая шутка!
На голос его все обернулись. Стоял перед ними, — всем им отлично знакомый, веселый всегда, задорный и буйный, и острослов, и милый товарищ, и настоящий умница, как он себя сейчас показал, — стройный и маленький ростом Пушкин. Да он ли? Его не узнать: какой же трепещущий, бледный, испепеленный почти… и слезы блистают между ресниц.
Он вышел на середину комнаты и совсем негромко произнес несколько слов. Но прозвучали они в такой тишине, что доходили до самого сердца:
— Я никогда так не был несчастен, как несчастен сейчас. Я уже видел, как жизнь моя… какою могла она стать благородной. Я видел высокую цель перед собою. И все это… все это… Но какая же злая была ваша шутка!
И он выбежал вон, оставив своих старших друзей в смущенном молчании.
Глава девятая
«ЗЛАТОВЕРХИЙ ГРАД»
Всякая буря находит свой покой и сменяется временною тишиной. Но жизнь не останавливается ни на одно мгновение, и тишина эта также исполнена своего движения, не видимого со стороны, а часто не полностью осознанного и изнутри. В такой тишине идет как бы «перегруппировка сил», возникают иные направления их, новые возможности.
Пушкин испытал большое внутреннее потрясение. Он обманулся, как обманывается река, находя в стремительном движении своем не беспредельный простор и не пригрезившийся за поворотом блестящий и шумный водопад, а глухую плотину, снежный обвал, о которых он слыхал на Кавказе. Но пусть волны отпрянули прочь, разбились на струи и струйки, завихрились водоворотами, — движение от этого стало сложней, а новые воды продолжают все прибывать, и напор свежих сил ищет путей и выхода.
Так и у Пушкина с отъездом Орлова, Раевских и других интересных гостей жизнь на поверхности стала очень тиха, напоминая тясминский пруд перед мельницей. Это была обыкновенная деревенская жизнь, строго размеренная и протекавшая от принятия пищи до следующего принятия пищи. Но за воротами барской усадьбы шла и другая деревенская жизнь — рабочая, трудовая. Пушкин был горожанином, но, может быть, как раз оттого особенно весело было ему слушать удары цепов, глядеть, как на ветру провеивается и падает полновесным зерном отлично уродившаяся пшеница, внимать скрипению колес и наблюдать медлительную поступь вола.
С народом не очень ему давали общаться. Одно дело выпить бокал за свободу за веселым пиршественным столом, и вовсе другое — следить за хозяйством и за доходами. Главным мастером на это был сам «герцог», Александр Львович. Тут и тучность ему не мешала, и сонливость не одолевала не вовремя. Он даже и брата, Василия Львовича, доброго и слабохарактерного по натуре, не очень–то допускал к кормилу правления.
И все же каждый день Пушкин наслаждался чудесно певучим народным говором, слушал песни и сказки: кое–что и записывал: «Глядите, брат брата на вилы поднял!» — говорили девчата, глядя на месяц. И они же ему объясняли, почему, например, зайца надо бояться: бог, видишь ли, создал всякую тварь, а про зайца забыл, а черт, не будь дурак, сам его вылепил, а из шерсти да из ветра хвост ему сплел; заяц обрадовался, что и про него вспомнили, с тех пор он у черта на службе «передовым», а уж черт за ним сам поспешает: «на девять локтей позади».
Насмешил однажды Пушкин даже самого «герцога». Войдя в столовую к чаю, он громко спросил его:
— Как это, Александр Львович, я слышал, вы говорите: «Прости мене, моя мила, що ты мене била»? Разве с вами это случается? — И он весело поглядел в сторону Аглаи Антоновны.
Пушкин это услышал только что, проходя мимо скотного, и приговорка эта показалась ему достойной Фонвизина. Александр Львович никогда так не выражался, но это очень хорошо отражало его супружеское положение. Все рассмеялись, а сам Давыдов поднял кверху жирный свой палец и погрозил им молодому человеку.
— О шалун!
И хоть и ревновал свою жену к Пушкину, но изречение это столь ему понравилось, что он ввел его в свой обиход.
Вообще в доме маленьких чувств было — хоть отбавляй: и Аглая Антоновна, в свою очередь, ревновала Пушкина к своей хорошенькой дочке. Но Пушкин Аделью искренно любовался. У них создались своеобразные отношения, и Александр обращался с нею не вовсе как с маленькой, что девочка очень ценила. У них происходили размолвки и примирения. Со стороны это могло показаться настоящим романом, в который однажды даже вмешался Якушкин.
Человек деревенский, в отношениях с женщинами скромный, неловкий, он пожалел бедную девочку, на которую поэт смотрел «так ужасно». Пушкина это весьма позабавило, и он ни в чем своего нового друга не стал разуверять.
Но, конечно, Адель была для него не просто ребенком, и разговоры они вели порой совершенно серьезные, хотя иногда и откровенно дурачились.
В Каменке было множество книг, и держались они без призора. Вот он идет по гостиной. Адель на диване. Возле нее лежит маленькая узкая книга, по переплету похожая на молитвенник, а на коленях покоится толстенное, фунтов в пятнадцать весом, французское издание «Девственницы» Вольтера. Пушкин уже знал эту книгу, отлично изданную в самый год французской революции.
— Что вы тут разглядываете, Адель! — воскликнул он не без ужаса.
— А вот посмотрите, что это у нее на груди? — сказала она, показывая на одну из гравюр, отлично исполненную, но едва ли не самую неприличную в книге. — По–моему, это маленькие домики. Как странно!
Пушкин взглянул на нее. Она была чиста, как подснежник.
Он вспомнил тотчас, что это мальчишка, погонщик мулов, и старый монах мечут кости на груди у Жанны, кому из них обладать ею, и вспомнил свои нехорошие мысли, которые неизвестно, как возникают, но, по счастью, только скользят и исчезают столь же мгновенно; он как–то подумал: вот и я предложу генералу Орлову метать со мной кости… И сейчас он покраснел перед этой девочкой — не от стыда, что она смотрит нечто совсем неподходящее, а оттого, что устыдился самого себя.
— Нет, это вовсе не домики, — сказал он, запинаясь, — это игральные кости.
— А зачем же они играют на ней?
— Потому что оба они грязные ослы и скверные люди! — И он взял у нее книгу и сам отнес ее в шкаф. — А это что за молитвенник?
— Вот уж совсем не молитвенник! Когда молитвенник читают, так не смеются. — И она тут же фыркнула. — Тут все смешно. Вы посмотрите: его угощают и накрыли стол. «Скоро явилась на нем, — стала она водить пальчиком по странице, — и треска с черным хлебом, который был старее и тверже лат нашего героя». Вы подумайте только: старее, чем латы! — тверже, чем латы! Да как он только себе зубов не сломал… А ему нипочем, все нипочем!
И она залилась звонким детским смехом, заражая и Пушкина.
— А посмотрите, как он лошадку свою окрестил. А лошадка была… Погодите… — И отыскала: — «Бедная кляча была не иное что, как живой скелет, но показалась герою нашему лучше Александрова Буцефала и Сидова Бабиесы. (Я этих не знаю!) Четыре дня думали, как бы назвать ее получше, и, правду сказать, не шутка выдумать имя, которому надлежало некогда греметь в мире и прославляться потомством! Наконец, думав, думав, наш рыцарь окрестил коня Рыжаком — имя, по его мнению, приятное, звонкое и многозначащее». «Думав, думав!» — передразнила она и, уронив «молитвенник» на колени, закрыла ладонями лицо и закачалась от смеха.
Пушкин уже отгадал, но все же взял в руки книгу. Конечно. «Дон Кишот ла Манхский. Сочинение Серванта. Переведено с Флорианова Французского Перевода В. Жуковским». И те же портреты — и самого Сервантеса, и Флориана, памятные с раннего детства и про которые он как–то спросил у дядюшки Василия Львовича: «Дядюшка, а почему Сервант Флориану усы сбрил?» Как не ценить такие минуты? Они, как окошечко, в которое заглянул и увидел большое чудо — самого себя маленьким…
И тут же думалось и о Жуковском. Как мило он Россинанта окрестил Рыжаком, чисто по–русски! И в предисловии — Пушкин уже и сам полистал узенький томик: «Остается желать мне, чтобы всё это нашли в моем переводе. Флориан». А дальше Жуковский добавил уже от себя: «Я мне тоже. Переводчик Флорианов». «О милый Василий Андреевич, о дорогой дон Базиль, как ты шалишь и как ты мил. Тебя хвалить, тебя порочить… (Я уже стал думать стихами…) — можно тебя и бранить, но не любить тебя нельзя». Пушкин был благодарен Адели за эти минуты. (А стихотворные эти строчки даже потом записал, но так и остались они легким наброском.)
- Козы и Шекспир - Фазиль Искандер - Советская классическая проза
- Капитан 1-го ранга - Алексей Новиков-Прибой - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза
- Резидент - Аскольд Шейкин - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза