В 1970 году в семиотической серии издательства «Искусство» вышла книга Лотмана «Структура художественного текста». Под впечатлением очевидной близости научных установок и в общем духе оппозиционерского единства я стал искать путей преодоления трений. Возможность представилась (и была упущена) в ходе состоявшегося в том же году в Тбилиси симпозиума по кибернетике, включавшего внушительную Секцию лингвистики и семиотик, где мы со Щегловым впервые увидели Лотмана.
Личного знакомства не произошло и в этот раз, но зато мы слушали его доклад (совместный с Б. А. Успенским, но говорил Лотман) — что-то о семиотике культуры, в том смысле, что культура конституируется ее противопоставленностью не-культуре. Лотман, хотя и заикается, блестящий лектор. Его слушали с большим интересом. Поскольку, однако, на симпозиуме строго соблюдался регламент (кажется, 20 минут доклад), в какой-то момент поднялся председательствующий, В. Ю. Розенцвейг, и сказал:
— Юрий Михайлович, у вас осталась одна минута.
— В т-таком случае, я могу не п-продолжать.
— Ну зачем же. Сколько вам нужно времени, чтобы кончить?
— Десять минут.
— Как, товарищи, дадим докладчику еще 10 минут?
Из зала донеслись голоса:
— Дадим!.. Дать 5 минут!.. Хватит — регламент!.. Дать 10 минут!..
Прямо над моим ухом кто-то заорал:
— Дать ему, сколько он хочет! Пусть говорит, сколько хочет!
Я повернулся и увидел, что кричит Юра Щеглов.
— Позволь, — зашептал я, — почему это «пусть говорит, сколько хочет»?
Возвращенный моим вопросом на землю, Юра озадаченно повторил его:
— Почему «пусть говорит, сколько хочет»? Не знаю. Это интересный вопрос. Надо подумать.
Лотману тем временем было предоставлено 10 минут, и доклад продолжался. Через некоторое время Юра нагнулся ко мне и, сияя улыбкой ученого, готового поделиться сделанным открытием, сказал:
— Почему «пусть говорит, сколько хочет»? Прекрасно. Могу сказать. Пусть говорит, сколько хочет потому, что то, что он говорит — не страшно.
Следующий контакт с Лотманом состоялся во время поездки (году в 1971-м) группы семиотиков во главе с ним в киноархив Госфильмофонда в Белых Столбах. Путь на электричке, а потом и пешком — неблизкий, и времени для общения было более, чем достаточно. Из разговоров Ю. М. Лотмана, Б. А. Успенского и Б. Ф. Егорова между собой запомнились многочисленные упоминания об актуальной тогда официозной фигуре А. С. Бушмина (академика, директора Пушкинского Дома) и фраза Егорова, делившегося ближайшими планами работы своего ученого совета:
— Значит, так. У нас, эт-самое, идут две диссертации. Ну, значит, так. Одну мы, эт-самое, режем…
Тем не менее, вновь испытав обаяние личности Лотмана, я заговорил с ним о его книге, на которую мы со Щегловым собирались написать рецензию в «Вопросы литературы» (она появилась в 1972 году). Лотман подчеркнул, что такая публикация желательна только в том случае, если рецензия будет сугубо положительной. На занимавший меня вопрос о допустимости критики внутри семиотического сообщества он ответил рассуждением, что молодые неокрепшие структуры нуждаются в защитной оболочке, и потому преждевременная свобода критики может оказаться вредной. В то же время он предложил нам подать статью в очередной том тартуских «Трудов по знаковым системам» и в дальнейшем опубликовал ее (1975 год). В целом у меня сложилось впечатление, что он, как и я, был бы рад разумному компромиссу.
Впервые проведя тогда в обществе Лотмана целый день, я имел возможность побеседовать с ним на самые разные темы. Запомнилось его подчеркнуто отрицательное отношение к новейшей культуре и явное предпочтение ей XIX века. Возможно, так он тактично давал понять, в чем он видит причины наших с ним расхождений. Как при этой, так и при нескольких последующих частных встречах с Лотманом, чувствовалось, что, несмотря на примирение, дистанция оставалась непреодоленной. Насколько я понимаю, Лотман переваривал меня с трудом[15].
Тем не менее, вскоре он пригласил меня в Тарту на очередной, Пятый, или, по новому счету, Первый Всесоюзный, симпозиум по вторичным моделирующим системам (февраль 1974 года). Лотман и Минц были подчеркнуто гостеприимны, и даже предложили мне прочесть в одном из их курсов двухчасовую лекцию на любую тему по моему желанию. Студентов пришло много, в аудитории присутствовали сами Лотман, Минц и некоторые другие коллеги. Темой я избрал поэтический мир Пастернака, которым тогда много занимался, и подробно остановился на соотношении моего подхода с лотмановским.
В перерыве ко мне подошла Минц с встревоженным лицом и словами:
— Только что в Москве арестован Солженицын. Возможно, вы захотите учесть это во второй части лекции.
Однако ничего крамольного — кроме самого факта разговора об опальной памяти поэте — в моей лекции не было.
Отношения с Лотманом и Тарту продолжали налаживаться, и в какой-то момент даже обсуждалась возможность защиты мной докторской диссертации под его эгидой. А когда я собрался в эмиграцию, он дал мне рекомендательное письмо, которого, впрочем, как и каких-либо иных документов из России, нигде предъявлять не потребовалось. Что потребовалось, так это, как я ни брыкался, выступать в качестве представителя московско-тартуской семиотической школы — со столь неотвратимой регулярностью, что я постепенно себя им почувствовал.
«Стрелки» авторитетов
Как-то в начале 70-х годов мы со Щегловым очередной раз попытались подать статью в «Вопросы литературы».
Наше общение с журналом затруднялось двойным цензурным гнетом — официальным советским, ну это понятно, и пристрастно-личным, исходившим от завотделом теории Серго Виссарионовича Ломинадзе. Симпатичный дядька, отсидевший к тому же срок в сталинских лагерях (вместе с отцом-коммунистом), Серго, к сожалению, питал невольную преданность теоретическим идеям возвышенно философского покроя. В его статьях часто встречалось слово бытийственность. Что такое бытийственность, я не знаю, но предполагаю, что что-то вроде онтологичности. Онтологичность же вещь хотя и загадочная, но недавно получившая доступное народу рабочее определение. «Я, наконец, понял, — сказал мне М. Л. Гаспаров, — что значит онтологический. Онтологический значит: хо-ро-ший ». Гениальная простота этого толкования подкреплялась по-детски старательной четкостью гаспаровского выговора — преодолевающей заикание артикуляцией по слогам.
Неясно различая свои роли редактора и мыслителя (что типично для редакторов вообще, а для редакторов-бытийственников в особенности), Серго придирался к нашим структуралистским сочинениям с гораздо большей страстью, чем то диктовалось законами империи зла и размером его редакторской зарплаты. Но в этот раз он ограничился ретрансляцией цензурных установок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});