Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ровира с Подготовительного Курса Б принял послушничество двадцать второго сентября. Мы оба пошли прощаться с ним на Северный вокзал. Там собралось много родственников Ровиры и прочих психов, готовых стать монахами. И Болос с Женсаной стушевались: молчали и натянуто улыбались. Они старались заглянуть Ровире в глаза и наблюдали, как он раздает поцелуи налево и направо и делает вид, что ему не страшно (козел!). Ровира подошел к ним, протягивая руку и не глядя в глаза, и тут Микель понял, что он готов расплакаться, но только и сказал ему: «Будь счастлив, Ровира», а тот, с независимым видом, ответил: «Спасибо, Женсана, будь и ты счастлив; правда, мы будем писать друг другу?», и Микель ответил: «Конечно», не зная, что лжет. А Болос хлопнул Ровиру по спине и ничего лучше не придумал, как только сказать: «Спасибо тебе, Ровира, что убрался с дороги, теперь все девушки на свете будут наши». Ровира слишком громко рассмеялся и пошел дальше, так и не глядя им в глаза, обнять своих родителей. Паровоз нетерпеливо пыхтел. Черт бы побрал эти вокзалы и расставания, от которых сердце разрывается на части.
Когда прошло двенадцать лет и Ровира вдруг решил снять с себя обет монашества после двух лет послушничества, еще двух лет гуманитарных наук, и трех лет философии, и еще нескольких лет в магистратуре, когда он как раз собирался приступить к изучению теологии, которым завершается бесконечно долгий курс обучения иезуитов, все трое снова встретились. Ровира горел безумным желанием вернуть то, что давно прошло. Я долго думал, прежде чем согласиться на встречу, и Болос, наверное, тоже. С момента закрытия проекта Equus Франклин и Симон больше не виделись, избегали друг друга: то ли из-за стыда, то ли опасаясь, что встреча оживит воспоминания о Быке. А тут Ровира без всякой задней мысли сказал: «Давайте соберемся втроем», как будто двенадцать лет – это не целая жизнь. Он так на этом настаивал, что они согласились. Всем троим было уже под тридцать. Болос уже женился на Марии, а я не сводил глаз со сладких ямочек на щеках Жеммы. А ведь так трудно вернуть старое, собравшись вокруг стола, и самое главное – глядеть друг на друга. Разговор-то ладно, вино язык развяжет, но вот глядеть в глаза друг другу – гораздо тяжелее. Взгляд идет слишком глубоко, прямиком в душу, как музыка.
Мы назначили встречу в пустом ресторане в портовом районе Барселонета, не замечая близости моря, с тоскливым чувством, что собрались три заядлых неудачника. Ровира уже успел приобрести стандартный для того времени вид: борода, длинные волосы, во рту сигарета «Дукадос». Мы с Болосом выглядели точно так же. Он сказал нам, что все это время ему было очень трудно, но он многому научился. Он научился ни в ком не нуждаться, ценить молчание, течение времени.
– Да-да, Ровира, но как же женщины? – Болос, как всегда, сама деликатность.
Ровира задумался, перед тем как ответить. Как будто ему было необходимо осмыслить все стороны вопроса, на который ответа нет. Он покачал головой:
– Это просто кошмар. Клянусь вам. Многие годы я был страшно одинок. Я до сих пор от этого страдаю. – И почти без передышки: – Это не по-человечески: жить без женщины нельзя. Я влюблялся в статуи Богоматери в часовнях, я часами занимался спортом, чтобы отогнать искушение.
– Веселая жизнь, получается?
– Да какая там веселая жизнь – сплошной ужас. Я снял с себя сан из-за женщин.
– Из-за женщин или из-за женщины?
Тут Ровира в первый раз посмотрел им в глаза. В первый раз за двенадцать лет.
– Из-за женщин. И из-за женщины.
– А вот это уже интересно, – засмеялся Болос, прикуривая сигарету. (Трубка осталась далеко в прошлом.)
– Я влюбился в одну девушку… Да что там: я все еще влюблен в эту девушку…
– Обалдеть! – воскликнули мы оба, хором.
– Нет-нет… Это как-то трудно объяснить.
– Да что ты! – с воодушевлением сказал я. – Все мы бывали влюблены. – А потом соврал: – Это прекрасное чувство.
– Но для меня это просто мука; представь себе, я ведь три дня назад еще в сутане ходил и… Ведь я почти монах, это ж не шутки!
– Но у тебя ж встает, как и у всех.
– Дело не в том, что встает, Женсана, мать твою!
– А в чем?
– В том, что сердце разрывается. С этим очень непросто сладить.
– Ну так и что же произошло?
А произошло то, что он влюбился в преподавательницу Закона Божия, работавшую в районе Ла-Вернеда, и думал о ней день и ночь. Он всю неделю волновался в ожидании субботы, того дня, когда его посылали в Ла-Вернеду обращать цыганят в истинную веру. Грязные, замусоренные улицы были для него видением Рая, потому что по ним ходила Монтсеррат, воплощение радости. Она была веселая и всегда улыбалась. У нее были белоснежные зубы и неописуемого цвета глаза. А иногда по субботам – о Боже! – она шла с ним по улице, и тогда (он в сутане, а она в простой одежде, но «вы мне должны поверить, она такая красавица!») они разговаривали. Они рассказывали друг другу о своих мечтах, о том, что им еще предстоит или не доведется сделать. Когда они уже стояли на автобусной остановке, он ждал, пока не подойдет ее автобус. Они жали друг другу руки и даже смотрели в глаза, и она улыбалась. И как-то раз он сжал ее руку чуть сильнее, всего на секунду, поверьте мне. Она посмотрела на него удивленно и села в автобус не прощаясь. Он всю неделю проплакал: «А представляете, у нас как раз был экзамен по Soliloquia[80], а я ревел как тряпка и никому не мог об этом рассказать. Это было ужасно». И он все плакал и плакал, потому что был несчастен. Когда пришла суббота, ему казалось невозможным, что наконец придет ее автобус. Сердце его было готово вырваться из груди. Он так до сих пор и не понял, почему Земля не перестала спокойно вертеться. А Микелю все это было предельно ясно: хоть он и заглядывался на ямочки на щеках Жеммы, к нему внезапно и с новой силой вернулось воспоминание о Берте и о его тайной любви; особенно о том времени, когда Берта превратилась в Пепу; особенно о том, когда она была так близко, что он буквально таял от любви. Все это он не успел рассказать Болосу, потому что в тот героический момент тот был не Болосом, а Франклином и Партия не позволяла, чтобы подобные мелкобуржуазные вопросы мешали работе товарищей. Но хуже всего для бедного Ровиры было то, что Монтсеррат больше не появилась. Она исчезла без всякого объяснения, не оставив ни записки, ни номера телефона, ни знака, ни следа. Просто исчезла. И больше никогда не появлялась.
– Ты ее больше не видел?
– С ума сойти, мужик. У вас сигареты есть?
– Больше никогда. Наверное, она поняла, что была причиной моих страданий, и…
– Очень правильная девушка, значит?
– Как это?
– Хороший человек, говорю. Если она так поступила, чтобы ты не мучился…
– Чтобы не мучился, блин. Сейчас-то я как раз и мучаюсь.
– А может, у нее парень есть.
– Нет. Я же все про нее знаю.
– Тогда домой к ней сходи.
– Она не сказала мне, где живет. Мы виделись по субботам. Мы знали, что придет суббота и мы увидимся, и нам больше ничего не было нужно…
– Эх, Ровира, Ровира… Платоническая любовь.
– Шиш тебе в кармане, платоническая.
На самом деле это из-за нее Ровира решил снять с себя сан, потому что без ее присутствия он больше не мог сохранять спокойствие. Начальство не удивилось его прошению, и все прошло достаточно быстро. Ровира оставил Общество Иисуса, пребывая в отчаянии, в муках несчастной любви и печали, готовый бегать по улицам Барселоны, крича: «Монтсеррат, Монтсеррат!» Друзья из Ордена остались в прошлой жизни, а больше друзей у него не было, потому как двенадцать лет – это не шутка. Но он об этом даже не подозревал, а потому и позвал нас в ресторан в Барселонете, чтобы поплакаться о своей любви и чтобы было у кого спросить: «Где моя Монтсеррат?» А им-то что было ответить, ведь их уделом была совсем другая жизнь, полная страха, любви и смерти. Организация, в которой они состояли, тоже запрещала любовь между товарищами, не бывшими женихом и невестой или не состоявшими в браке, наказывала за прелюбодеяние и самым суровым образом поддерживала чистоту их морального облика во благо революционной борьбы. И требовала от каждого из своих членов конкретного анализа конкретной реальности. Ad majorem Dei gloriam[81].
Но Ровира не замечал неловкости со стороны Франклина и Симона и плакал о своей любви. Он не понимал, что мы с Болосом уже много лет не делали друг другу подобных признаний, несмотря на то что нас объединял Страшный Секрет. А может быть, именно поэтому мы и не делали друг другу признаний. И Ровира принялся нас упрашивать, чтобы мы рассказали ему, чем это мы занимались с того дня на Северном вокзале, когда он отбыл навстречу своей мечте.
– Людей убивали, – сказал я, в первый раз искренне глядя на Болоса.
Тот потушил сигарету и сказал, выдыхая дым:
– Точно: убивали людей.
– Да ладно, кончайте. Не хотите рассказывать?
И Болос рассказал ему свою чрезвычайно интересную историю, о которой я ничего не знал. Он начал работать в адвокатской конторе и рано или поздно намеревался заняться политикой. Я поглядел на него удивленно и сказал: «Ты, Болос?» Он несколько обиделся и ответил: «А чему ты, собственно, так удивился?» А я: «Ну так, я просто… думал, что тебе это все уже надоело». «Говори за себя», – резко ответил он, и Ровира не мог ничего понять, глядя на этот теннисный матч по новым правилам. И, видя, что это может привести к ссоре, я попытался опять перевести разговор на любовь Ровиры и сказал ему, что все мы идем по жизни как-то бестолково.
- Голоса Памано - Жауме Кабре - Зарубежная современная проза
- Сейчас самое время - Дженни Даунхэм - Зарубежная современная проза
- Красная пелена - Башир Керруми - Зарубежная современная проза