Под вечер меня захотела нанять батраком на свое поле одна крестьянка, толстая и сильная. Дырявые синие спортивные штаны едва не лопались на ее бедрах, а когда она на мгновение приподняла свой туго завязанный платок, чтобы почесать шею, стала видна ее белая кожа. Ей было максимум тридцать. Она задавала обычные вопросы и, пока я отвечал, оценивала меня и думала о своем. Ее поле было совсем рядом, ее родственники перестали копаться в земле и поглядывали на нас. Она что-то крикнула им громким голосом и велела продолжать работу, затем снова обернулась ко мне.
– Чего ты бежишь целый день? Давай, помоги мне копать картошку.
Я ответил, что больше люблю картошку есть. Она показала на свое поле:
– Сначала копать, а потом есть.
Я сказал, что мне нужно найти ночлег, ведь путь предстоит неблизкий. Мы сидели на бревне, и она совсем близко наклонилась ко мне:
– Ты не любишь работать, а?
Она пообещала накормить меня до отвала каким-то особенно вкусным блюдом из картофеля, но сначала я должен был работать в поле. Не это меня пугало, мальчишкой я каждую осень копал картошку, но у меня были подозрения, чем все закончится. Русский муж, вернувшийся поздно домой, легко может неправильно понять ситуацию.
Так вышло, что, испытывая голод и жажду, я дошел до Толочина, где меня подвезли две девушки. Блондинка и брюнетка, они катались по городу просто для своего удовольствия; я спросил, есть ли здесь гостиница, они предложили меня туда отвезти, но настаивали на том, чтобы разговаривать по-английски. Они работали официантками в Ливане. Шесть месяцев в Бейруте, шесть на отдыхе в Толочине, затем снова шесть месяцев в Бейруте, так они жили потому, что каждые полгода истекал срок действия визы. Я спросил, можно ли их пригласить на пиво. Они сожалели, как мне показалось, искренне, что не могут:
– Дети дома ждут.
А меня ожидал местный ресторан. Я был и остался в нем единственным посетителем. Вечернее солнце шелковистыми потоками струилось сквозь тонкие занавески, оливково-охряно-красные керамические люстры в виде горшков напоминали мне маленькие кафе моего родного города в семидесятые годы. Когда наступила темнота и зал почти погрузился в сумрак, включили одну-единственную лампу, ту, что надо мной. После ужина я пошел в соседний бар, где также оказался единственным посетителем. И в то время, как из-за стереосистемы показалась мышь, предварительно удостоверившаяся, что опасность ей не угрожает, и принялась инспектировать полку за спиной барменши, последняя сообщала мне об изумлении персонала по поводу зашедшего в бар иностранца. Здесь каждый вечер так же пусто, как и сейчас. Да, все государственное: ресторан, бар и сама гостиница, в которой я собирался переночевать. Государственной была даже музыка, мне уже знакомая. «Work your body, work, work, work». Я знал наизусть всю кассету, она звучала целый вечер и была слышна отовсюду, а когда заканчивалась, ее ставили снова. Мышь уже добралась до водочной полки – забавный зверек не серого, как обычно, а коричневого цвета, очень умело орудовавший передними лапками, – у нее появилась цель. Барменша наложила себе целое блюдце мороженого из большого пластикового пакета и с наслаждением поедала его ложка за ложкой, а мышь внимательно наблюдала за происходящим, однако и барменша была начеку. Внезапно рука с ложкой устремилась назад – не оборачиваясь, барменша стукнула по полке и засмеялась:
– Опять она, да? Я вижу по вашему лицу. Она приходит каждый вечер.
Мышь испугалась лишь на миг, а у барменши от удара выпала из руки ложка с мороженым. Она не стала ее поднимать. Мышь заняла позицию над ложкой и вылизала ее до блеска. Лишь на следующее утро я увидел табличку у входа в гостиницу: «Кофе – 155 рублей. Душ – 283 рубля. Презерватив – 154 рубля». Из всего этого я нуждался только в одном.
Я вернулся обратно на М1. Мой путь становился все более пустынным. Поле и лес. Лес и поле. Иногда попадался пасшийся скот, и редко – какая-нибудь деревня в уже осеннем поле, несколько серых обветшавших изб вдали. Уже больше часа в моем полном распоряжении находилась вся трасса в направлении Москвы: две полосы плюс обочина – все было недавно заасфальтировано и еще закрыто для проезда, и ни разу ни один дорожный рабочий не обратил на меня ни малейшего внимания, когда я проходил мимо. Я был здесь и в то же время отсутствовал.
Ветер в полях был сильным, столь же сильным, как и у моря.
Он дул с востока, он не хотел меня принимать, мне приходилось сопротивляться и идти наперекор ему, иногда я шел окруженный облаком пыли и всем тем, что ветер поднимал в воздух и гнал перед собой. Куски пластика и обрывки бумаги, камешки и песок, выхлопы грузовика, старая рубашка, огромная мертвая стрекоза. Ветер подхватил стрекозу и волочил ее по асфальту – звук был таким, словно перо шуршало по пергаменту.
Орша стала для меня концом – и под конец я сбежал из Орши. В этом городе на восточной окраине Белоруссии по улицам шаталось больше пьяных, чем во всех других виденных мной городах, гостиница была еще более абсурдной, а военный памятник – еще более исполинским, чем все предыдущие. Но самая печальная вещь на свете – это парк аттракционов под дождем. В Орше был такой. Я присел на ступеньки запертого тира и наблюдал за тем, как медленно вращается карусель. Четырнадцать белых лебедей летели беззвучно по кругу, как в немом фильме, а на их головах – четырнадцать золотых корон. В некоторых лебедях сидели печальные дети, а в одном – печальные влюбленные. Облака неслись с бешеной скоростью, проглянуло солнце и засверкало на золотых коронах. Милиционеры с рациями стояли вокруг карусели и обеспечивали безопасность. Это и было концом. Здесь оказывались тщетными все усилия. Те усилия, что создали дворцы в Минске и пролетарскую живописность Жодина. Единственным, что еще двигалось, были ковры из водорослей на Днепре, к которому людей пригоняли дождь и усталость. Колесо жизни вращалось все медленнее, лишь бы прочь с улицы, в ночь, в следующую маленькую ночь с ее заляпанными жиром стаканами и безрадостными маленькими радостями, чтобы голова лежала в луже на столе, и самое главное, чтобы все занавески были закрыты. Русское пьянство – это как русская жизнь, и нигде русская жизнь не является более русской, чем в провинции, и нигде, мне казалось, не забирался я глубже в провинцию, чем здесь. Я понял русских. Я понял пьяниц и понял чрезмерно ответственного Аркадия. Плыть по течению или стать сильным. Утонуть или сбежать. Немедленно. Здесь нечего было искать. Я отправился на вокзал и сел в первый попавшийся поезд. Он шел в Витебск.
Телевидение в Витебске
Я бродил по городу целый день и теперь сидел в летнем кафе, где меня нагнал мой старый знакомый – запах дыма. Я переночевал у Валерия и Наташи, они ехали со мной в одном вагоне и пригласили к себе, когда мы прибыли в Витебск. Валерий был когда-то моряком, мы выпили немного водки и весь вечер проговорили о Сингапуре, о том, как большие корабли встают на якорь в море, о том, где лучшие китайские рестораны. А потом его жена, не выдержав, рассказала историю. Тетя ее мужа была партизанкой, ей было двадцать лет, во время пыток в гестапо ей выкололи глаза, а потом ее повесили вместе с другими напротив ратуши, которую Валерий и Наташа показали мне утром. Ее мать заставили наблюдать за казнью. Тотчас после этого – другое воспоминание. Дед Наташи оказался в плену в Германии, и один немецкий врач регулярно припрятывал для него еду. Он спас ему жизнь. Одну жизнь отняли, другую сохранили. Наташа сказала, что всюду есть хорошие и плохие люди. Мог ли я что-нибудь добавить? Нет, вряд ли.