пошевелил в воздухе растопыренной пятерней.
— Да, — стыдясь себя, сказал клиент.
— А бабы, значит, тебе не надо? — уточнил Карабукин.
— Ну почему? — Клиент покраснел. — Этот аспект… — И замолк, сконфуженный. Они помолчали.
— А вам, — спросил клиент из вежливости, — чего хочется?
— Мне?
— Да.
— Мне, — сказал Карабукин, — хочется сбросить твою бандуру вниз.
— Зачем? — поразился клиент.
— Послушать, как ебанется, — ответил Карабукин. Клиент пошел пятнами. — Ладно, ни бэ! — успокоил Карабукин. — Я пошутил.
Толик заржал сквозь булку.
— Что вы нашли смешного? — со страдальческой гордостью спросил клиент.
— А вот это… — охотно ответил Толик и двумя руками изобразил падение «Оффенбахера» в лестничный пролет. И опять от души захохотал.
— Это не смешно, — сказал клиент.
— Ладно, — сказал незлобивый Толик. — Давай лучше изобрази чего-нибудь. Чем зря стоять.
Клиент, в раннем детстве раз и навсегда ударенный своей виной перед всеми, кто не выучился играть на музыкальных инструментах, вздохнул и открыл крышку. «Оффенбахер» ощерился на лестничную клетку желтыми от старости зубами.
Размяв руки, очкарик быстро пробежал правой хроматическую гамму.
— Во! — сказал восхищенный Толик. — Цирк!
Клиент опустился полноватым задом на подоконник, нащупал ногой педаль и осторожно погрузился в первый аккорд. Глаза его тут же затянуло поволокой, пальцы забродили вдоль клавиатуры.
— Ну-ка, стой, — приказал Карабукин.
— А? — Клиент открыл глаза.
— Это — что такое?
— Дебюсси, — доложил клиент.
— Ты это брось, — неприязненно сказал Карабукин.
— То есть? — не понял клиент.
Карабукин задумчиво пожевал губами.
— Ты вот что… «Лунную сонату» можешь?
Очкарик честно кивнул.
— Вот и давай, — сказал Карабукин. — Без этих ваших…
— Что значит «ваших»? — насторожился клиент.
— «Лунную сонату», — отрезал Карабукин и для ясности снова пошевелил в воздухе растопыренными пальцами. — Добром прошу.
— Хорошо, — вздохнул пианист. — Вам — первую часть?
— Да уж не вторую, — язвительно ответил Карабукин.
На звуки «Лунной» откуда-то вышла старуха, похожая на некормленое привидение. Она прошаркала к «Оффенбахеру», положила на крышку сморщенное, средних размеров яблоко, бережно перекрестила игравшего, поклонилась в пояс грузчикам и ушла восвояси.
— Вот! — нравоучительно сказал Толику Карабукин, когда соната иссякла. — Бетховен! Глухой, между прочим, был на всю голову! А у тебя, мудилы, уши как у слона, а что толку?
— Сам ты слон, — ничуть не обидевшись, ответил Толик, и, стуча несчастным «Оффенбахером» по перилам, они поволокли его дальше. Клиент морщился от каждого удара, прижимая заработанное яблоко к пухлой груди.
— Бетховен… — сипел Толик, размазанный лицом по инструменту. — Бетховен бы умер тут. Глухой… Да он бы ослеп!
На очередной площадке они рухнули на пол. Из легких вырывались нестройные хрипы. Клиент, стоя в отдалении, опасливо заглядывал в глаза трудящимся. Ничего хорошего как для художественной интеллигенции вообще, так и в особенности для пианистов, в этих глазах видно не было.
Клиент, напротив, любил простой народ. Любил по глубокому нравственному убеждению, регулярно переходившему в первобытный ужас. В отчаянном расчете на взаимность он любил всех этих грузчиков, сантехников, шоферов, продавщиц… Гармония труда и искусства грезилась ему всякий раз, когда рабочие и колхозники родной страны при случайных встречах с прекрасным не били его за бессмысленную беглость пальцев, а, искренне удивляясь, давали немного денег на жизнь.
— Можно я вам сыграю? — не зная, чем замолить свою вину, осторожно предложил пианист.
— Потерпеть не можешь? — спросил Карабукин.
— Не, пускай, почему! — согласился Толик. — Концерт, блядь, по заявкам! — рассмеялся он. — Давай луди!
Музыка взметнулась в пролет лестничной клетки. Навстречу, по прямой кишке мусоропровода, просвистело вниз что-то большое и гремучее, где-то в недосягаемом далеке достигло земли и, ударившись об нее, со звоном разлетелось на части.
С последним аккордом клиент погрузился в «Оффенбахер» по плечи — и затих.
— Наркоман, что ли? — с уважением спросил Толик. — Чего глаза закатил?
— Погоди, — осек его Карабукин, немного озадаченный услышанным. — Это что было?
— Шуберт, — ответил клиент.
— Тоже глухой? — поинтересовался Толик.
— Нет, что вы! — испугался клиент.
— Здоровско! — Толик так обрадовался за Шуберта, что даже встал. — А я смотрите что могу.
Он шагнул к «Оффенбахеру», одной рукой, как створку шкафа, отодвинул в сторону клиента, обтер руки о штаны, отсчитал нужную клавишу и старательно, безошибочно и громко, отстучал собачий вальс. Каждая нота вальса живо отражалась на лице хозяина инструмента, но прервать исполнение он не решился.
В последний раз влупив по клавишам, Толик жизнерадостно расхохотался, после чего на лестничной клетке настала относительная тишина. Только в нутре у «Оффенбахера», растревоженном сильными руками энтузиаста, что-то гудело.
— Толян, — сказал пораженный Карабукин, — что ж ты молчал?
— В армии научили, — скромно признался Толян.
— Школа жизни, — констатировал Карабукин и повернулся к клиенту. — Теперь ты.
…День клонился к закату. Толик лежал у стены, широко разбросав конечности по лестничной клетке неизвестно какого этажа.
За время их мучительного путешествия с «Оффенбахером» в подъезде прозвучала значительная часть мирового классического репертуара. Переноска инструмента сопровождалась вдохновенными докладами клиента о жизни и творчестве лучших композиторов прошлого. Сыграно было: семнадцать прелюдий и фуг, дюжина этюдов, уйма пьес и один хорошо темперированный клавир.
В районе одиннадцатого этажа Толик сделал попытку исполнить на бис собачий вальс, но был пристыжен товарищем и покраснел, что в последний раз до этого случилось с ним в трехлетием возрасте, во время диатеза.
Полет валькирий сменился шествием гномов, а земли все не было. Лысый, крепкий, как у лося, череп Толика блестел в закатном свете. Чудовищное количество переходило в какое-то неясное качество: казалось, череп меняет форму прямо на глазах.
Напротив Толика, привалившись к косяку и с тревогой прислушиваясь к своей развороченной душе, сидел Карабукин.
— Это кто? — жадно спрашивал он.
— Рахманинов, — отвечал клиент.
— Сергей Васильевич? — уточнял Карабукин. Они стаскивали «Оффенбахер» еще на пару пролетов вниз и снова располагались для культурного досуга.
— А можно вас попросить, Николай Игнатьевич, — сказал Карабукин как-то под утро, — исполнить еще раз вот это… — Суровое лицо его разгладилось, и, просветлев, он намычал мелодию. — Вон там играли… — И показал узловатым пальцем вверх.
— «Грезы любви»? — догадался клиент.
— Они, — сказал Карабукин, блаженно улыбнулся — и заснул под музыку. Через минуту рядом раздался голос проснувшегося Толика.
— Ференц Лист! — сказал Толик. Сильно испугавшись сказанного, он озадаченно потер лысую голову. Потом лицо его разнесло кривой улыбкой. — Господи, твоя воля… — прошептал он.
Однажды Николай Игнатьевич съездил на лифте домой и привез оттуда к завтраку термос чая, сушки и бутерброды. Он был счастлив полноценным счастьем миссионера.
Грузчики не спали. Они разговаривали.
— Все-таки, Анатолий, — говорил Карабукин, — я не могу разделить ваших восторгов относительно Губайдуллиной. Увольте. Может быть, я излишне консервативен, но мелодизм, коллега! Как же без мелодизма!
— Алексей Иванович, — отвечал лысый Толик, прикладывая к шкафообразной груди огромные ладони, — мелодизм безнадежно устарел! Еще