Не доспала, что ли? Слышь, Паша, что это тебя забрало вдруг?
Паша — тонкая, скуластенькая девушка с черными дикими глазами и маленьким алым ртом — вдруг разревелась.
— Ой, мамонька моя, да что с тобой? — загалдела женщины. — Ванька, останови-ка…
Остановились, женщины сошли с телеги, окружили рыдающую Пашу.
— Хватит тебе реветь, расскажи, что случилось? — упрашивали ее, а она крутила головой, по-детски размазывая слезы тыльной стороной руки, и всхлипывала так горько, что у меня сердце сжималось от жалости.
— Да что ты на самом деле? — обняла девушку тетя Еня. — Не хочешь сказать?
И Паша сказала:
— Чернобровкины извещение получили… Виктора… Виктора… больше нет…
— Батюшки, когда же это?
— А я вечор видела Аннушку, мать Вити, она ничего не сказала…
— Эх, горюшко-горе…
А я сидел, перед глазами у меня стоял деревянный мост через Кинель, небольшая толпа народу около него, распластанная женщина с влажными косами, рассыпанными по земле, ее острый подбородок, неестественно задранный вверх, и звучал страстный, наполненный огромным чувством тоски и ненависти голос старушки матери: «Будь проклят ты на веки вечные!..»
Кто-то из женщин, горько охнув, спросил:
— Почему дома не осталась? Разве же так возможно?
Ей ответили:
— А кто он ей — Виктор? Муж, брат, отец? Думали пожениться, да знать не судьба…
— И ведь забрали-то недавно… Что делается, что делается!..
Вновь уселись на телегу. Паша очутилась рядом со мной. Я посмотрел на нее. Веки глаз у нее припухли и покраснели, ресницы слиплись в острые стрелочки, а черные дикие глаза поблескивали влажно и почему-то виновато. И неожиданно для самого себя я взял в свою руку ее маленькую жесткую ладонь и пожал ее. Паша удивленно посмотрела на меня, потом глаза ее прояснились, маленький рот чуть-чуть раздвинулся в улыбке, и на щеках появились две наивные ямочки. Осторожно она освободила свою ладошку из моей и что-то шепнула. Из-за стука колес я не разобрал, что она сказала, но почему-то у меня стало немножко светлей на душе, хотя сердце ныло, ныло… И было столько новых и неведомых мне ранее мыслей! Там, в моем родном маленьком городе, все впечатления жизни ограничивались только чертой города, людьми города, которых я хорошо знал и к которым в основном относились мать, дядя Вася Постников, Киселиха, мои друзья: Валька Шпик и Арик Рысс. Все они жили тревогами военного времени — о своих близких и родных, затерявшихся на далеких и страшных дорогах войны. Этими тревогами жил и я. И невдомек мне было, что за чертой города есть небольшая деревушка Таловка, а в ней живет черноглазая девушка Паша, у которой жених ушел на фронт и который никогда уже больше не вернется к ней. Здесь, в степи, сидя на тряской неудобной телеге, поглядывая на профиль, на слипшиеся от слез стрелки ресниц девушки, я вдруг отчетливо понял, ощутил всю огромность и безмерность беды народной. И опять, и опять отчетливо звучал у меня в ушах грозный и страстный голос матери-старушки: «Будь проклят, Гитлер! Будь ты проклят на веки вечные!..»
На полевом стане нас встретил сторож — старинный-престаринный дедок с редкой щетинистой бороденкой и густыми клочковатыми бровями над озорниковатыми маленькими глазками — бойкими и такими искристыми, что, казалось, будто они постоянно меняют цвет. На дедке был большой бараний малахай, заплатанный шубнячок, а на полусогнутых логах — большие подшитые валенки. Из-за плеча у деда виднелся ствол берданки, наверно, такой же старой, как и он сам.
— Привет, дедушка Егор! Здравствуйте! — шумно приветствовали женщины сторожа. — Все нормально у тебя здесь, никто не потревожил?
Дед Егор на своих полусогнутых нетвердых ногах подошел к телеге и ответил:
— Здравствуйте вам… А? Да нет, ничего, спокойно было, едри твою корень… А как жа? У меня завсегда спокой будет…
— А не спал?
— А? Куда те спать… Всю ноченьку караулил. Нешто не понимаю?
— Ой, врешь, дедушка, ой, спал, поди-ка!
— Ну, во, едри твою корень, так и знал… А что, бабоньки, новостев никаких нет?
— И-и, дедушка, какие нонче новости… У Чернобровкиных Виктора убили, похоронку получили.
— А? Это у каких же Чернобровкиных — у Анны аль, можа, у Марьи?
— У Анны…
Дед Егор заморгал своими бойкими глазками, подумал.
— Ага, помню… Такой чернявенький, как галчонок?
— Он, дедушка…
— А?.. Эх!..
Дед потоптался на месте, растерянно и как-то жалобно поглядывая на лица обступивших его женщин, и вдруг, махнув своей сухой рукой, зашаркал к дощатой будочке, установленной на деревянные катки. У будки повернулся к нам и, поднеся ладонь к заросшему бородой и усами рту, крикнул тоненьким и дребезжащим голоском:
— Давайте начинайте, едри вашу корень! Хлеб быстрей убрать надо, дожди скоро пойдут!..
Женщины как по команде посмотрели на небо, но на нем кучились только небольшие свалянные в клубки белые облака и вовсю плавились легкое сентябрьское солнце.
— Придумывает дед, — неуверенно предположила одна из женщин, щурясь и чего-то выискивая глазами в беспредельной выси неба.
— Не скажи, подружка, — возразила ей тетя Еня. — Дед Егор за две недели вперед погоду может предсказать.
Ко мне подошла черноглазая Паша и спросила:
— Впервые, в колхозе-то?
— Впервые.
— Ну, пойдем на ток, будем вместе работать.
Ток — это большая утрамбованная площадка, на которую ссыпают зерно. Здесь его, оказывается, «подрабатывают» — очищают от примесей, насыпают в мешки и перевозят в колхозные амбары. Так мне объяснила Паша, легкой, немного подпрыгивающей походкой направляясь к конусообразным кучам зерна. Подошла к одной из них, тянущейся на много метров, остановилась и повела на меня лукаво блеснувшим черным глазом.
— Знаешь, что это такое?
Я не знал и поэтому неуверенно ответил:
— Хлеб.
Паша улыбнулась.
— А какой?
— Не знаю, — честно признался я.
— Во-от, — укоризненно протянула Паша и незлобиво добавила: — Все вы такие, городские. Знаете хлеб только тот, что на столе лежит… Пшеница это, самая лучшая мука из нее… А вот это рожь, это — ячмень, видишь?
— Вижу.
— Вот и запоминай, чем отличаются.
Я зачерпнул из вороха горсть пшеницы, поднес близко к глазам и начал рассматривать зерна. Своей формой они напоминали французские булочки. Я даже подумал, не нарочно ли пекари делают эти булочки в форме пшеничного зерна?
Зерна были тяжелые и тускло поблескивали, словно отлитые из красного золота. И в то же время они были не красные, а какие-то красновато-смуглые, будто прихваченные солнечным загаром, будто впитали в себя зоревой луч на летнем рассвете, окрасились в его цвет. Зачем-то я понюхал зерна и неожиданно для себя уловил пряный запах горькой степи, распростершейся вокруг на многие километры и залитой лучами сентябрьского нежаркого солнца. Я посмотрел на Пашу, наблюдавшую за мной, и таинственно сообщил