Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Портрет брата, рамка которого опять висела косо, чернел в полутьме, видны были только нахмуренные брови и светлое полотно открытого лба. Она знала, что луна сейчас восходит за деревьями, полыхая оранжевым диском, похожая на живой огонь, на зловещий лесной пожар, и ей было страшно выйти из комнаты, страшно было посмотреть в сторону окна, за которым пел соловей…
«Что же это такое! Как я несчастна! Почему никто не хочет понять меня? За что же мне такое наказание? Я больше не могу! Я сойду с ума!»
Она прилегла на диван и закрыла глаза. Голова кружилась, и ей чудилось, что диван плывет по волнам, что в комнату, как морозным днем, врывается волнистый, качающийся, зыбкий пар.
Она испуганно села, озираясь вокруг. Ей казалось, что она умирает.
«Люди! Да помогите же мне! — чуть ли не кричала она. — Не могу я так жить! Неужели вам непонятно?»
В эту ночь ей хотелось подчинения! Очень хотелось подчинить себя людям, которые знали бы что-то такое, чего не знала и о чем не догадывалась она сама.
Жить в послушании! Она знала, что спасение ее в безропотном послушании людям. Умным, добрым и очень честным, улыбчивым людям.
«Жизнь прошла, — думала она, вглядываясь в темные углы комнаты. — Жизнь прошла. Я никому не нужная жертва…»
Калманок
Был однажды в моей жизни хороший, добрый дождь. Он лил двое суток подряд, не усиливаясь и не утихая. Прохладный воздух наполнился однозвучным, затяжным звоном. Дождь опускался на землю ровно, без всякого усилия или торопливости, не мешая никому жить.
Лесные дали едва виднелись. Было безветренно. Свежо пахло мокрой травой, цветами, березовыми листьями. Я выходил из дома в дождь, и тут же по штормовке начинали постукивать капли. Эти трепещущие звуки усиливались, уплотнялись, намокающая парусина грубела, каленея от воды. Чем дальше уходил я от дома, тем сильнее казался дождь.
Каждое дерево жило под дождем особенной, сложной жизнью, окутанное туманной задумчивостью. Река распластанно лежала в зеленых берегах. Вчера еще сморщенная на перекатах и вспученная на омутах, она разгладилась под дождем и словно бы остановилась.
Около реки в мокрых травах, в запахах цветущего аира особенно хорошо был слышен слитный звон благодатного этого дождя.
К берегу подошла крупная рыба. После уверенной поклевки и подсечки удилище сгибалось в дугу, и я с трудом вываживал из глубины на поверхность крупную рыбу, которая ударами хвоста поднимала в сизой серости реки пенные буруны и, кувыркаясь, сверкала чешуей и белым брюхом.
В жизни я не ловил такую ровную, крупную плотву. И когда поплавок, едва торчащий над дождливой поверхностью, в плавном своем проплаве по течению в очередной раз спотыкался, скрываясь под водой, в душе моей что-то вскрикивало, рука, держащая проволочную удочку, привычно делала резкое и короткое движение вверх, ощущая тяжесть и дрожь пойманной рыбы, которая крепко и надежно садилась на крючок.
Не верьте рыбакам, которые сравнивают ощущение от пойманной рыбы с зацепом! Живую тяжесть пойманной рыбы никогда не спутаешь с мертвой его тяжестью. Или я не рыбак!
В плетеном садке становилось тесно от пойманной рыбы, и, когда я, не веря в удачу, поднимал его из воды, чтобы лишний раз убедиться в богатом улове, плотва с жарким треском билась в сетчатом барабане, рвала его из рук, точно одна очень большая рыба, которую я едва удерживал, рассыпаясь ртутным, тяжелым блеском.
И ничего, кроме радости, не испытывал я, глядя, как бьется непонятная мне, чужая, не постижимая сердцем жизнь хладнокровных тварей, одетых в чешую.
Мне ближе и понятнее была жизнь разбитой молнией ивы, растущей на берегу. Мне легче было представить себе это дерево в образе женщины, наделить его человеческими чувствами и, может быть, даже мыслями, чем подумать о рыбах, что они испытывали сейчас боль и страх, что до поры они вольно жили в реке, зная все ее донные ямы и перекаты, умея приспосабливаться к течению и к зимовке подо льдом, что и у них могли быть какие-то страсти и прихоти, что радость жизни заставляла их тоже игриво выпрыгивать на зорях из воды, веселиться в таинственном подводном царстве или стоять на хрящеватом донышке в безжизненном оцепенении, пережидая дни, знойные или ненастные, незаметные для людей перемены в погоде, когда плотва переставала брать, точно ее никогда и не было тут.
Распаренная перловка, которую я изредка подбрасывал на подкорм, с булькающим треском, как дробь, падала в воду. Длинное и хлесткое удилище, когда я взмахом через плечо закидывал леску, издавало вибрирующий, ветреный гул. Поплавок с черно-белым острием огружался, принимая вертикальное положение. Не видимое глазом течение влекло его справа налево, пока не наступал момент поклевки. Они были нечасты, и порой казалось, что клев прекратился. Но поплавок неожиданно вдруг исчезал под водой, и в руках у меня опять мускулисто изгибалась сильная плотва, хлопающая жаберными крышками и чмокающая белыми губами, в глубине которых поблескивал крошечный крючок, впившийся в хрящик рта. Жесткая крупная чешуя, оранжевый полумесяц черного глаза, резкий и пьянящий запах рыбы, вырывающейся из руки, — все это приводило меня в легкое исступление, в счастливое помешательство, будто я переживал лучшие минуты своей жизни, подаренные дождливым небом и господином Случаем, который привел меня на берег этой реки.
Я бы не сказал о себе, что суеверия мешают жить, но все-таки иногда я посмеиваюсь над собой, если, например, слишком начинала баловать удача. Э-э-э, думаю я в таких случаях, будь настороже, не обольщайся, как бы не пришлось отыгрываться.
Усмешка эта встряхнула меня, когда я, мокрый, поднялся по тропинке к задам большого села, к бурьянам, разросшимся на месте избенки, от которой осталась одна стена с трухлявыми оконными проемами да завалившаяся крыша. Да кривая калитка на ржавой петле. Да яблоня тут же стояла, одичав в бурьяне, усыпанная кислой мелочью, падавшей на землю и на крышу. Червивые яблочки, как осенние листья, желтели во взъерошенной щепе, почерневшей от дождя.
И вдруг из бурьяна, из мокрых лопухов выбежали с топотом и треском, с рявкающим грозным хрюканьем громадные ошпаренно-розовые чудовища в угольно-черных пятнах.
Это было так неожиданно, что я обмер, ошеломленный. Жирная лопоухая свинья торпедой бросилась на меня, презрительно впившись белесым злым глазом. Но что-то ее отвлекло, она вмиг забыла обо мне и уткнулась черным рылом в землю.
Кого-кого, а свиней я никак не ожидал встретить! Они мне даже показались огромными чудищами, которые хотели напасть, но испугались и так же суматошно, с треском и рявканьем спрятались в густых репейниках, паутинные шары которых закачались из стороны в сторону.
Вот тогда-то я и усмехнулся, подумав, что эта встреча не к добру.
И не ошибся.
Дождливой ночью недалеко от села, на проселочном шоссе, произошла катастрофа. Жертвами ее стали трое молодых людей, которые ехали в автомобиле «Жигули» и на всем ходу врезались в трактор, оставленный на дороге. Водитель не успел перекинуть ногу на педаль тормоза: серый от грязи, неосвещенный трактор возник перед его главами слишком поздно… Теперь можно было только гадать, как это случилось и что почувствовали в последний свой миг молодые ребята и женщина, собравшиеся в лес за грибами.
До боли было обидно сознавать нелепость и несправедливость трех этих смертей. Я даже испытывал чувство вины перед погибшими, вспоминая, как сладко спал в холодной половине избы. Ничто не подсказало о беде, никакая жилка не дрогнула, и в груди не толкнулось сердце, когда в пятистах метрах от дома, в котором я ночевал, случилось несчастье.
— Калманок, — слышал я причитания хозяйки. — Калманок… Увезли. Чего же теперь будет? Калманку-то? А? Калманка это трактор. Жена прибегала в слезах. Неужели посадят? Калманка-то? Разве виноват, если трактор сломался? Жена-то, жена-то убивается!
Я смотрел на яркие цветы махровых гераней, пышно растущих в старых кастрюлях, и не мог понять, о ком так жалобно и плаксиво говорит хозяйка. Цветы были кроваво-красные и белые. Катастрофа казалась особенно зловещей в тихом и теплом доме, в котором безмятежно цвели герани.
— Калманок-то! Всего тридцать восемь… Вот и обидно, — говорила хозяйка, думая только об этом Калманке.
— Какой Калманок?
— Племянник… Володька. Пьяный был, засудят… У него жена с ребенком. Он ее с ребенком взял. Жалко.
Так она убивалась, старая эта женщина, оплакивая Калманка, что и я тоже пожалел было и жену, и ребенка незадачливого этого человека, да и его тоже стало жалко, потому что не хотел же он убивать людей.
— Пьяный был? — спросил я у жалостливой женщины, которая смотрела на меня, как на заступника, вытирая кончиком платка слезы, легко бежавшие из поблекших голубеньких глаз и растекавшиеся по морщинистым щекам. — Это плохо, что пьяный. Все плохо! Три человека погибли… А у них и матери, и отцы, и у двоих тоже, наверное, жены…
- Магические числа - Юрий Рытхэу - Советская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1972-1974 годов - Василий Шукшин - Советская классическая проза
- Депутатский запрос - Иван Афанасьевич Васильев - Публицистика / Советская классическая проза
- Три повести - Сергей Петрович Антонов - Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Зултурган — трава степная - Алексей Балдуевич Бадмаев - Советская классическая проза