пор живет у меня на Икше.
В кооперативе на улице Чехова, который таксисты называли «Актерская тишина» – дом стоял на самом шумном перекрестке, – нам досталась квартира на шестнадцатом этаже. Вид открывался потрясающий. На всю Москву, на крыши. А на противоположном доме было написано: «Вперед, к победе коммунизма!» Как-то моя французская приятельница Николь Занд, корреспондент «Le Monde», спросила: «Как вы можете жить с таким видом из окна?!» (Окно было во всю стену.) Я говорю: «Вид прекрасный – небо, крыши, отрываешься от всего земного». Она: «Да, но эта надпись…»
А я, оказывается, ее просто не замечала. Мы вообще многого тогда не видели.
Не видели – подсознательно охраняя свою жизнь от всего случайного, наносного. Именно подсознательно… Я помню, как мы, школьницы – я и моя подруга, – идем в баню с тазами и чистым бельем под мышкой, а вся Москва гудит и плачет – хоронят Сталина…
Или, помню, с той же Николь Занд едем по набережной на другом берегу Москвы-реки. Едем в сторону «Ударника». Закат. Красное небо. Белые церкви Кремля. Сверкает вода реки. Красота немыслимая! Говорить в такие минуты – кощунство. И вдруг моя Николь: «Ха-ха-ха, это набережная Мориса Тореза, ха-ха-ха…»
Я, прожив все детство рядом с этой набережной, не замечала (вернее – не хотела знать), что Кадашёвскую набережную во что-то переименовали. Она для меня всегда оставалась Кадашёвской. Но… я Николь «простила» – она жила в другой стране; хотя ездить долгое время по этой набережной мне было почему-то неприятно…
В Москве в конце семидесятых были отзвуки румынского землетрясения, мы жили тогда уже на улице Чехова. Пили чай на кухне и, когда люстра закачалась, поняли, что начинается землетрясение. Взяли кота, спустились вниз и стали обсуждать с лифтершей и с такими же высыпавшими из квартир испуганными людьми, что дом может рухнуть. Но нам не приходило в голову, что дом может рухнуть на нас. Это была безумная беспечность молодости. Одно время у нас был очень открытый дом. Просто незапертые двери. Помню такую ночь: пришел пьяный Миша Козаков, потом еще кто-то незнакомый, потом целая компания из Дома кино. А на маленьком диванчике спал Боря Хмельницкий. Утром зашла к нам мама и увидела спящего Хмельницкого. Ее это так поразило, что она стала более отстраненно относиться к нашей жизни. А Боря встал и застонал – он спал мертвым сном, согнувшись в три погибели. Мы пришли на Таганку, и он начал всем на это жаловаться. Тогда Высоцкий – в ответ – рассказал, как однажды ему не к кому было пойти ночевать и он вспомнил, что одна его знакомая живет в Переделкине. Приехал туда уже ночью. Увидел низенький заборчик, но щеколда была с другой стороны. Он перекинулся, чтобы ее отпереть, и… заснул. Проснулся – было уже светло. «И, – рассказывал Володя, – я вишу на этом заборчике, а разогнуться не могу – все затекло. И я кричу! Меня сняли…»
В то время у нас часто бывали такие игры. Например, кто придумает самую противную позу. Тогда выиграл Высоцкий. В другой раз, помнится, мы поспорили: какой самый противный звук? Выиграла Наташа Рязанцева. Она сказала: «Самый противный звук – это когда вчерашние макароны кладешь на сковородку и они, слипшиеся, говорят: “Хлюп, хлюп, хлюп”».
И вот я обустраивала эту нашу двухкомнатную квартиру. Все друзья ее очень любили. В маленькой прихожей одна стена была зеркальная – она увеличивала пространство. А на тринадцатом этаже, в трехкомнатной квартире, жил Визбор с женой, Женей Ураловой, и дочкой. Потом, когда они разошлись, Женя переехала в нашу квартиру, Визбор – к новой жене, а мы – к Визбору. Его квартира была обычная, обустраивать ее было не так интересно.
Жила в Ленинграде ни улице Рубинштейна Раиса Моисеевна Беньяш, очень известный в свое время критик. Писала книги по истории театра – о Мочалове, о Стрепетовой. Из современников много писала о Товстоногове, дружила с ним.
В Москве она почему-то отметила меня и написала очень неплохую статью о «Деревянных конях». Я такими исследованиями не избалована, на меня было много комплиментарных рецензий, а подробный разбор роли – только у Гаевского, когда он написал о Гертруде, увидев то, что было в каких-то моих подсознательных наметках – белую ночную птицу со сломанными крыльями на фоне темного занавеса. И когда я прочитала его статью, я просто усилила этот рисунок. Также и Беньяш, написав о «Деревянных конях», сакцентировала какие-то вещи, которые были у меня в подсознании, и помогла мне их выявить. У нас завязалась переписка. Каждый раз, когда она приезжала в Москву или я – в Ленинград, мы с ней встречались. Она как-то сказала, что завещает мне все свое имущество, я от этого отказалась – была совершенно не приспособлена, чтобы что-то перевозить из Ленинграда в Москву. Тем не менее после смерти Раисы Моисеевны ее душеприказчик передал мне лампу а-ля пушкинский шандал и уникальный барельеф Ахматовой – его сама Анна Андреевна подарила Беньяш после Ташкента, где они вместе были в эвакуации.
Мне передали и мои письма к Раисе Моисеевне, в которых я увидела некоторое мое подыгрывание ее властности. Соблюдались роли: «критик» и «актриса». Хотя все равно я делала все по-своему. Например, она приехала на репетицию «Вишневого сада». Моего легкого, развевающегося костюма еще не существовало, а мне было удобнее репетировать в брюках. Для нее это был шок: Раневская в брюках! Она мне об этом сказала, я покивала, соглашаясь, но даже не стала объяснять, что это потом уйдет, главное – чтобы осталась современная пластика.
Из моих писем к Раисе Моисеевне Беньяш
Дорогая Раиса Моисеевна!
Спасибо за письмо. Как всегда, к сожалению, отвечаю с опозданием, но уж больно много переездов было в последнее время в моей, обычно бедной впечатлениями, жизни. Хотя, наверное, только так – в переездах – и можно понять относительность времени, когда оно вдруг растягивается безмерно или, наоборот, проскакивает незаметно. Помню, мы снимали «Чайку», а в соседнем павильоне – «Дядю Ваню». Мы бегали друг к другу смотреть, чтобы не повторяться: если у них светлые, просторные декорации, у нас – маленький домик, набитый мебелью и людьми; если у нас – более-менее костюмы того времени, у них – сплошная фантазия и условность и т. д. (В данном случае мы сильно проиграли, но не об этом речь.) Каждый раз, проходя мимо их павильона, я видела Смоктуновского, сидящего в одной и той же позе в кресле и бесконечно ждущего начала съемок (так я его в работе и не видела).
– Ну как, Иннокентий Михайлович, дела?
– Да всё ужасно, Алла, меня плохо подстригли, воротничок