Вечер уже шел к концу. Алексей Толстой дочитывал свои превосходные воспоминания о Гумилеве. И вдруг зал заволновался, прошел шумок: «Приехал Есенин!» Он вошел с дерзким выражением лица. Вслед за ним появилась Дункан. Улыбаясь, села. Высокая, спокойная, такая чужая здесь — в клубах эмигрантского дыма.
Кто-то выкрикнул: «Интернационал!» Начался шум, свистки.
Есенин вскочил на стул и стал читать. Как писал репортер, он читал стихи «на исконную русскую тему — о скитальческой озорной душе. А тем, кто свистел, он крикнул:
— Все равно не пересвистите. Как засуну четыре пальца в рот и свистну — тут вам и конец. Лучше нас никто свистеть не умеет.
Есенин и дальше продолжал эпатировать публику, заявив:
— В России, где теперь трудно достать бумагу, я писал свои стихи вместе с Мариенгофом на стенах Страстного монастыря или читал их вслух на бульварах. Лучшие поклонники поэзии — это проститутки и бандиты. Мы с ними большие друзья. Коммунисты не любят нас из-за некоторого непонимания».
В эти дни на Курфюрстендам произошла встреча: Есенин шел с Айседорой и навстречу им двигалась поэтесса Наталья Крандиевская, жена Алексея Толстого, со своим пятилетним сыном Никитой.
На Есенине был смокинг, на затылке — цилиндр, в петлице — хризантема. И то, и другое, и третье, отметила Крандиевская, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по мостовой парчовый подол. Ветер вздымал лилово-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.
Есенин не сразу узнал Крандиевскую. Узнав, подбежал, схватил ее за руку и крикнул:
— Ух, ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…
— Кто это? — спросила по–французски Айседора. Она еле скользнула взглядом по Крандиевской и остановила свои сиреневые глаза на Никите, которого мать вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на Никиту и постепенно расширенные атропином зрачки ширились все больше, наливаясь слезами.
— Сидора! — тормошил ее Есенин. — Сидора, что ты?
— О! — простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. — О, о! — и опустилась на колени перед ним прямо на тротуар.
Крандиевская поняла все. Она попыталась поднять Айседору. Есенин помогал ей. Айседора встала и, отстранившись от Есенина и закрыв голову шарфом, пошла по улице, не оборачиваясь, не видя перед собой никого — как написала впоследствии Крандиевская — фигура из трагедий Софокла. Растерянный Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре.
— Сидора, — кричал он, — подожди! Сидора, что случилось?
Крандиевская знала трагедию Айседоры, знала о гибели ее детей. Дункан нашла в маленьком Никите сходство со своим погибшим сыном.
В тот год в Берлине жил Горький, и он попросил Толстого позвать его «на Есенина».
— Интересует меня этот человек, — объяснил он.
Крандиевская устроила в квартире, которую они с Алексеем Николаевичем снимали на Курфюрстендам, завтрак, на который были приглашены Дункан, Есенин и Горький.
Крандиевскую, как хозяйку, смущали три обстоятельства. Первое — чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита. Второе, что ее беспокоило, — это то, что разговор Горького с Есениным не клеился. Есенин робел. Горький присматривался к нему. В–третьих, ей внушал опасения сам хозяин дома, то и дело подливавший Айседоре в стакан водку (рюмок она для этого напитка не признавала).
Айседора пришла на завтрак в многочисленных шарфах пепельных тонов с огромным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя.
Она вскоре охмелела, предлагала всем пить за русскую революцию, чокалась с Горьким. Он хмурился, поглаживая усы, потом наклонился к хозяйке дома и тихо сказал:
— Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал — удачную премьеру. Это она зря. — Помолчал и добавил: — А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
После кофе, встав из-за стола, Горький попросил Есенина прочесть свои последние стихи. Тот любезно согласился. Горькому стихи понравились.
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину своих шарфов, оставив два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате, в круг. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват.
Потом поехали на двух машинах в Луна-парк. Айседора положила голову Есенину на плечо, тянулась к нему губами и лепетала, путая французские слова с русскими:
— Скажи мне «сука», скажи мне «стерва».
— Любит, чтобы я ругал ее по-русски, — не то объяснял, не то оправдывался Есенин, — нравится ей. И когда бью, нравится. Чудачка!
— А вы бьете? — спросила Крандиевская.
— Она сама дерется, — засмеялся Есенин уклончиво.
Воспоминания об этом дне оставил и Горький. Его зоркий взгляд все подмечал и оценивал.
«От кудрявого игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд его скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то вдруг неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он — человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее — серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит — что именно забыто им».
Не обошел вниманием Горький и танец Айседоры. Можно по-разному относиться к пролетарскому писателю, но в точности, образности и проницательности ему нельзя отказать.
«У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.
Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка.
Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно.
…Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});