только я и ты. Лучше не придумаешь. А теперь все хреново. Мы сделали что-то ужасное.
— Это все не так, и ты сам в это ни хрена не веришь, — ответила я, повышая голос. — Ты говоришь так, будто зачитываешь дебильное извинение перед судьей.
— Этот парень умер, Фрэнки. И похоже, мы убили его чужими руками.
— Нет, нет и нет! — воскликнула я.
Мне не хотелось вновь рассуждать о нашей ответственности как художников, еще раз распинаться по этому поводу. Мне просто хотелось жить, участвовать в этом, продолжать этим заниматься. И мне нужен был Зеки.
— У меня с собой куча постеров. Еще больше постеров у меня дома. Давай их развесим. Если мы продолжим это делать, если не прекратим, может, станет лучше. Может, это превратится во что-то другое.
— Мне пора, — сказал Зеки. — Послушай, я ведь могу тебе писать. Письма. Я напишу, когда все закончится. А потом… ты сможешь навестить меня в Мемфисе.
Но я уже поняла, что больше никогда его не увижу. Это был конец чего-то, что значило для меня так много, того, что уместилось в столь короткий и яркий отрезок времени, и теперь оно заканчивалось, и я буду совершенно одна, когда в конце концов за мной придет то, не знаю что.
Зеки отвернулся и отворил дверь.
— Я скажу людям, что это сделали мы, — произнесла я ему в спину. Открыла рюкзак и показала огромную пачку постеров. — Я расклею их по всему этому дому и по всему своему дому и всем скажу, что это наших рук дело.
Зеки застыл на месте, и я увидела, как съежились его плечи, словно я только что врезала ему по шее.
— Ты этого не сделаешь, — ответил он, постукивая ладонями по ушам, словно они у него горели или там жужжало. Развернувшись ко мне, он внезапно схватил меня за запястье, причем, наверное, сильнее, чем намеревался. — Пожалуйста, не делай этого. — Зеки при этом даже не смотрел на меня, будто находился не здесь, а где-то совсем далеко. — Умоляю, не делай этого.
Я попыталась высвободить руку из его захвата, но он сжал еще сильнее, словно не мог ее отпустить, пока я не пообещаю исполнить его просьбу. Такого выражения я у него еще никогда не видела. Левая сторона лица у него подергивалась, как будто под кожу ему забрались жуки, и он казался таким… перепуганным. Я поняла, что боится он меня. Потому что я совершала что-то жестокое, потому что меня до ужаса пугало одиночество. Потому что я боялась того, что натворю, если Зеки не будет рядом, если я останусь наедине с тем, что внутри меня. Я тогда подумала, что именно Зеки удерживал меня от дурных поступков.
Его бабушка крикнула из кухни: «Кто там пришел?» — и Зеки оттолкнул меня, будто хотел спрятать меня от нее. Из-за того, что ноги мои словно приросли к крыльцу, я потеряла равновесие. Выронила рюкзак, споткнулась о него и полетела вниз по ступенькам, при этом одна рука оказалась у меня за спиной, а другой я ловила воздух, пытаясь удержать равновесие. Послышался щелчок, и я почувствовала прилив боли, столь острой, что принялась хватать ртом воздух, причем совершенно беззвучно. Ударилась лицом о землю, зубами вгрызлась в грязь, и рот мгновенно онемел. Через секунду-другую я попыталась подняться, потому что мне было ужасно за себя неловко, но вместо этого снова упала. Наверное, у меня было сотрясение мозга, в голове на мгновение стало темно, и я пыталась понять, почему не могу встать, почему валяюсь, раскинув руки и ноги, возле дома его бабушки. И тогда услышала его вой. Вой был таким низким, что напоминал звуки, издаваемые блюющим человеком, и предсмертный стон коровы на бойне. Мне стало очень страшно за Зеки. Я попыталась его позвать, но по-прежнему не могла произнести ни звука.
— Фрэнки, — сказал он и четыре раза повторил «о боже».
И уже не мог остановиться, все твердил что-то, но это были даже не слова, а какие-то звуки, мычание, лай. В конце концов я сумела перевернуться на спину и сесть и увидела, что левая рука у меня сломана пополам и безвольно болтается. Она даже не болела, во всяком случае не так, как я ожидала, — думаю, что эта болевая фаза для меня уже закончилась, — однако я больше не ощущала руку как часть своего тела. Она мне стала вроде как не нужна, но и избавиться от нее я не могла. А за ногу упорно цеплялся рюкзак, обвив лямкой щиколотку, и я стащила его здоровой рукой. Сделала глубокий вдох и встала. Взглянула на Зеки, но он ко мне не подошел. Это было хуже, чем сломанная рука, — то, что он просто стоял там. Он плакал, я это видела, но ко мне не приближался. Был момент, когда мне вдруг показалось, что он как бы снова стал самим собой и осознал, что он наделал.
— Прости меня, пожалуйста, Фрэнки.
И мне захотелось ответить, что это не его вина, что это несчастный случай, ну так ведь и вообще все, быть может, несчастный случай. Быть может, нет ничего в мире такого, что являлось бы преднамеренным. Быть может, все, что когда-либо происходило и когда-либо произойдет, не более чем дурацкая ошибка. Так что кому нужны твои извинения?
В общем, я ответила:
— Пошел ты.
И захромала к машине, уселась кое-как за руль и лишь после этого поняла, что не помню, где ключи. Здоровой правой рукой и зубами открыла рюкзак, но там не было ничего, кроме постеров. Попробовала сломанной левой рукой залезть в карман джинсов, но у меня, естественно, ничего не получилось, поэтому пришлось правой рукой тянуться до левого кармана джинсов, и вот тут-то волны боли, резкие их удары при каждом движении, меня настигли. В конце концов я достала-таки ключи. Мне показалось, что на это ушло часа четыре.
Я положила рюкзак на пассажирское сиденье и завела двигатель. Посмотрела на дом и увидела Зеки, уставившегося на меня из окна гостиной. Возле другого окна стояла его бабушка. Она была в сильном замешательстве и неодобрительно на меня смотрела. Не знаю, чтó именно она видела, чтó рисовало ее воображение и чтó сказала ей дочь по поводу Зеки и причинах возвращения в Мемфис. И, как идиотка, я ей помахала. Ей, но не Зеки. Я больше не могла на него смотреть. Тем не менее я помахала его бабушке, с которой ни разу в жизни не разговаривала, и она помахала мне в ответ. Затем я уехала.