ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Иван-царевич принял от Грозного посох и поставил его подле своей лавки.
— Так-то, батюшка, краше. — И, улыбаясь светлыми глазами своими, налил отцу березовца.
Иоанн обнял царевича.
— Не от злого сердца, а подобру бываю яз, Ивашенька, неласков с тобой.
Он ткнул пальцем ввысь, потом — в пол.
— Един на небеси Бог, един царь на земли.
Царевич с пренебрежением передёрнул плечами.
— Един царь, сказываешь? А земщина?
По его продолговатому лицу тёмною рябью скользнула судорога.
— Коли б моя воля, батюшка, яз бы всю земщину в бочку железную да в Москву-реку!
Стоя смиренно у двери, слушал беседу Борис Годунов.
Маленькие глаза царя перекосились в сторону советника.
— Добро молвит царевич, а либо по младости лет кипятится?
Руки Бориса как-то сами собой, без участия воли, легли крестом на груди, а спина согнулась почтительным полукругом.
— Бог глаголет устами младости.
Грозный нахмурился. Иван победно запрокинул голову.
— Дозволь молвить, — заискивающе попросил Годунов и, дождавшись кивка, продолжал: — Токмо ежели всех единым духом в Москву, — не запрудило бы.
Он сжал кулак и сладострастно раздул ноздри.
— По единому ежели — и реке неприметно, и земле вольготнее.
Царь постучал согнутым указательным пальцем по высокому лбу советника.
— Кладезь премудрости!
И, выпив залпом березовец:
— А исподволь изведём, в те поры не будет помехи доподлинный торг с басурмены наладить. Нету, Ивашенька, могутней силы возвеличить в богатстве Русию, чем торг с иноземцы.
Царевич поднялся и приготовился упрямо защищать своё мнение о расправе с земщиной.
— Ты погоди, — остановил его царь. — Тако обернём, что не мы земщину изничтожим, а людишки незнатные.
— Вот ужо, батюшка, невдомёк мне такое.
Иоанн добродушно прищурился.
— Жалуем мы людишек милостями богатыми? Жалуем! Ну, а уж им вот како ведомо: покель не извести высокородных — не быти и им крепко на господарстве. — Глаза его затуманились, и на жёлтом лице легли глубокие тени. — Токмо бы ливонцев да татар одолеть, а от земщины оборонит меня Бог!
* * *
По одному сходились советники в думную палату.
Как только явился Грязной, Иоанн открыл сидение.
Быстро читал Висковатый челобитные, цидулы и грамоты. Внимательно слушавший царевич то и дело прерывал дьяка возмущёнными выкриками:
— Воры! До единого воры!
Окончив чтение, Висковатый перекрестился и положил бумаги на стол.
— А и доподлинно стонут холопи, — после тяжёлого молчания процедил нараспев Иоанн.
Курака-Унковский с чувством глубокого огорчения подхватил:
— По всей Московии множатся собрания злодейские! Дышать не можно холопям!
Грозный топнул ногой.
— В моей Русий дышать не можно?! Да разумеешь ли ты в государственности?!
Курака виновато съёжился и притих. Василий Тёмкин поклонился царю.
— Не к тому молвил Унковской. Не гневайся, государь! А токмо хотя и на благо будущих дней надобна ныне казна могутная, одначе и то негоже, чтобы холопи сетовали на царя своего.
Царевич толчком под живот усадил Тёмкина на лавку.
— До вина и до девок горазд ты, а в государственности — в край слабоумен!
Уловив улыбку царя, советники угодливо захихикали. Борис с нарочитым восхищением приложился к руке Ивана и вставил своё смиренное слово:
— Надобно обернуть, чтобы не на царя, а на дьяков печаловались холопи, — и перевёл многозначительный взгляд на Грязного.
Объезжий голова достал из-за пазухи цидулу.
— Дозволь, государь.
— Сказывай.
— А пожаловал на Москву с челобитной на дьяков князь Симеон Ряполовской.
— Ряполовской? — брызнул слюной Иоанн и потянулся аа посохом.
— Он, государь! (Грязной брезгливо фыркнул). Бьёт челом тебе и дожидается, не пожалуешь ли его милостью в Кремль допустить?
Развернув бумагу, он передал её Висковатому.
По мере того как дьяк читал, на лице Иоанна разглаживались морщины и задорней горела усмешка в глазах.
Царевич стоял у окна и, что-то соображая, зло кусал ногти.
Фуников тихонько наступил на ногу Борису.
— Сказывай. Самый срок.
Годунов нерешительно помялся и кивнул в сторону Вяземского.
— Афанасий бы обсказал. — Но, почувствовав на себе взгляд Иоанна, тотчас же готовно согнулся. — Вместно бы того Угря на Москву кликнуть да всенародно казнить за мшел. А с гонцами по всей земле весть возвестить: дескать, тако со всеми царь сотворит, кои над людишками бесчинствовать будут.
Царевич неожиданно закружился по терему. Грозный погрозил ему пальцем и наставительно, по слогам, прохрипел:
— Чтобы самодержавием быть, како и достойно великого государя, навыкай всякому разумению: Божественному, священническому, иноческому, ратному, судному, московскому пребыванию, житейскому всякому обиходу, — а плясанье ни к чему государю!
И зло Грязному:
— Абие того дьяка на Москву!
Покончив с делами, объезжий, Борис, Вяземский и Фуников пошли с царём в трапезную.
Иоанн наскоро помолился и, набив рот рыбой, повернулся к Грязному.
— Сказываешь — Симеон?
Объезжий вытолкнул языком изо рта непрожёванный огурец, смял его в руке и шепнул:
— А Шереметев с Замятней в сенях сдожидаются.
— Небось не наглядятся да не нарадуются друг на дружку?
— Спины кажут да рычат, яко те псы!
Он подошёл близко к царю и, коснувшись губами края его кафтана, таинственно прибавил:
— Сабуров-Замятня диковинку с собою привёз. Будто, сказывает, холоп содеял.
Фуников покашлял в кулак и точно случайно припомнил:
— Вяземской с Григорием темницы обхаживали. Промежду протчих жив ещё и холоп Симеонов, Неупокой.
* * *
Неупокой давно потерял счёт времени. Изредка, когда в подземелье доносились смутные шумы улицы, он рвался с желез, тянулся скованными руками к горлу и надрывно выкрикивал:
— Убейте! Не можно мне доле! Убейте!
Вопли бесследно тонули в липкой промозглой мгле.
Могильная тишина снова тягуче смыкалась, и узник понемногу впадал в обычное своё состояние оцепенения. Раз в сутки приходил дозорный, ослаблял на руках Неупокоя железы и тыкал в несгибающиеся пальцы черепок с похлёбкой. Во тьме, не шевелясь, дожидался дозорный. Чтобы продлить радость сознания близости человека, узник по капле лакал тёплую жижицу, чрезмерно долго прожёвывал крошки мякины и потом, когда всё было съедено, продолжал нарочито оглушительно чавкать и колотить гниющими зубами о черепок.
— Дышит! — прислушивался он, пьянея от счастья. — Дышит!
Остекленевшие глаза впивались в мглу, тщетно нащупывая фигуру дозорного. Смертельная тоска одиночества медленно сменялась призрачным покоем и смирением.
Но едва безжалостно раздиралась в скрипучем зевке серая пасть кованой двери, — лютая злоба обжигала грудь нестерпимым огнём и мутила рассудок.
— Каты! Убейте!
Сразу теряя слабые силы свои, он неожиданно переходил на сиротливое всхлипывание.
— Бога для… Не можно мне доле!.. Убейте!
И удивлённо чувствовал, как по щекам катятся слёзы, теряющиеся в кустарнике бороды.
Потом всё сливалось в странный надоедливый перезвон, таяли звуки, желания, — мысли и мозг охватывала цепенящая, мёртвая пустота.
И вдруг произошло что-то такое чудовищное, что может привидеться только в несбыточном сне.
— Не можно мне поверить тому! — ревел, узник истошным рёвом безумного. — Удур то!
А жаркие языки факелов тепло лизали грудь и лицо и раскалёнными иглами вонзались в глаза.
Дозорный грубо схватил узника за плечо и что-то крикнул.
Робко, точно боясь спугнуть видение, приподнялись веки, но тотчас же ещё плотнее сомкнулись.
— Жив, что ли? — донеслось как будто из далёких неизмеримых глубин и живительными росинками коснулось сознания.
— Ты, что ли, и есть Неупокой?
— Яз.
Дождавшись, пока узник успокоился немного и мог воспринимать человеческую речь, Грязной и Вяземский приступили к допросу…
Перед вечерней Неупокоя спустили с желез. Освобождённый узник сделал движение, чтобы броситься к двери, но потерял равновесие и грохнулся без памяти на каменный пол.
Очнулся он на другое утро в избе для пыток.
«Сызнов!» — змеиным холодком пробежало по телу.
Размеренно облокотившись на дыбу, с благодушной улыбкой поглядывал на Неупокоя какой-то маленький старичок.
«Кат!» — сообразил узник и щёлкнул зубами.
— Нешто признал? — оттолкнулся от дыбы старик и закатился режущим хохотком. — А ужо щипцы припасены для тебя — не нарадуешься. И не учуешь, како языка-то лишишься.