Все больше и больше Толстого влечет к Смутному времени и эпохе, предшествовавшей ему. По некоторым сведениям, у него уже в конце сороковых годов были наброски романа «Князь Серебряный» и даже план будущей драматической трилогии.
Карамзин пробудил интерес русской публики к собственной истории. Томики его «Истории государства Российского» издавались неоднократно и проглатывались читателями, чьи патриотические чувства были обострены героическими событиями 1812 года. Но если не считать «Бориса Годунова» Пушкина и еще нескольких произведений, основной поток исторических сочинений, низринувшийся в типографии и на театральные подмостки, не отличался художественными достоинствами. Патетика не могла быть заменой подлинных знаний и чувств, психологизма.
По-видимому, Толстой уже был лично знаком с Тургеневым и соглашался с его мнением, высказанным в рецензии на неудачную драму Гедеонова «Смерть Ляпунова» в 1846 году и не раз потом повторяемым в беседах:
- Кто нам доставит наслаждение поглядеть на нашу древнюю Русь? Неужели не явится, наконец, талант, который покажет русских живых людей, говорящих русским языком... Да, русская старина нам дорога... Мы все ее любим не фантастическою вычурною старческою любовью; мы изучаем ее в связи с действительностью, с нашим настоящим, которое совсем не так оторвано от нашего прошедшего.
Золотые слова! Сказанные походя, они выражали суть нового отношения к истории, которая для многих оставалась складом пыльных реликвий и лишь для некоторых - неисчерпаемым источником уроков на будущее, учительницей жизни, по словам Цицерона, поводом для выражения собственных чувств, весьма далеких от событий многовековой давности...
Есть прямая преемственность у пушкинской концовки «Бориса Годунова» и эпиграфа, который взял Алексей Толстой из Тацита для своего «Князя Серебряного»:
«А тут рабское терпенье и такое количество пролитой дома крови утомляет душу и сжимает ее печалью. И я не стал бы просить у читателей в свое оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так равнодушно погибающих».
Ненавидя «насилие и гнет», Толстой возмущался не тиранами, нет, он возмущался тем, что люди терпели и терпят деспотизм, подставляя шеи под топоры палачей, погибая тысячами, но не восставая, не сопротивляясь изуверской жажде уничтожения человеческих жизней. Но принесет ли бунт справедливость? Не станет ли он обыкновенной местью, пролитием еще большей крови и в конце концов средством для возвышения людей еще более жестоких, чем те, против которых бунт поднимался? Опасение это звучит и в словах, которыми Пушкин завершил главу, не включенную в «Капитанскую дочку» по цензурным соображениям: «Не приведи бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка - полушка, да и своя шейка - копейка».
Но не надо забывать, что Толстой по своим воззрениям был сторонником просвещенной монархии, а следовательно, в тех условиях либералом, которому претил очевидный радикализм, однако трудно было не признавать, что французская революция, чем бы она ни кончилась, крестьянские восстания в России, выступление декабристов привели если не к коренным, то весьма заметным изменениям в политических нравах. Страх перед народным возмущением смягчил их. Массовые казни были редки. Наступило царство бюрократии, в дебрях которой перемалывались человеческие эмоции.
Толстой принадлежал к тем дворянам, которые с отвращением относились к крепостному праву, телесным наказаниям, деятельности III Отделения и не могли простить Николаю I пяти повешенных декабристов, но рисковали в своем неприятии действительности очень малым, разве что увольнением, отстранением от государственной службы, а это богатому графу казалось благодеянием, мечтой, разбивающейся о непреклонность влиятельных родственников.
Власти предержащие подозрительно относились к занятиям историей, выходящим за жесткие рамки официальных установок. Цензоры внимательно следили за тем, чтобы у читателя не возникало никаких ассоциаций, намеков на действительность. А так как никому не дано распрямить спираль истории, то уход в нее уже сам по себе - протест...
...Молодой боярин князь Никита Серебряный с отрядом ратников и своих холопей едет в Москву из Литвы, где провел пять лет, ведя неудачные (из-за бесхитростности князя) дипломатические переговоры и показав несомненную храбрость в боевых схватках, когда переговоры сорвались. С первых же страниц романа перед читателем возникает добрый и простодушный человек, верный и самоотверженный. Как выразился дореволюционный критик М. Соколов, «глядя на этого чисто русского человека... вы чувствуете, что хорошо заодно с ним жить и действовать».
И как бы в согласии с пожеланиями Тургенева, на первых же страницах толстовского романа зазвучала сочная русская речь - она и в лирических излияниях, чуть-чуть приправленных старорусскими словами и оборотами. Подлинно народный язык на устах многочисленных персонажей романа и его героя - в разговорах со стремянным Михеичем (в этом образе Толстой, по-моему, не избежал невольного подражания Пушкину с его Савельичем из «Капитанской дочки») и с крестьянами подмосковной деревни, в которой остановился Серебряный перед въездом в столицу.
То было в давние времена, в XVI веке, когда, по мнению славянофилов, еще не было разделения русской нации на «два народа» и господствующий класс по языку, быту, обычаям мало отличался от крестьянской массы. Толстой верит в «патриархальную простоту» отношений бояр и дворян с крестьянами. Серебряный у него благородный рыцарь, одинаково справедливый во взаимоотношениях с людьми, стоящими на любой ступеньке общественной лестницы. Говоря о благородстве и рыцарстве, Толстой обычно вкладывал в эти слова лишь их этический смысл, внушенный поэзией трубадуров. Герой его романа словно бы родился в домонгольской Руси, которую Толстой идеализировал и считал близкой по духу рыцарскому Западу. Уже XVI век помнил лишь романтические предания. Да, вся Западная Европа усыпана мрачными замками, но их каменными стенами рыцари отгораживались от простого люда, с самого начала выступая в качестве предводителей разбойничьих шаек, чьи грабежи были узаконены, когда сложились государственные образования. Правда, на Руси нигде не встретишь каменных замков, жизнь русской помещичьей усадьбы исстари теснее сплетена с жизнью деревни, но это еще не повод для идеализации давно минувших времен.
Картина народного праздника, за которым наблюдает князь Серебряный в деревне, омрачена разбойничьим налетом опричников. Герой даже не знает этого слова, потому что весть о разделении Руси на земщину и опричнину будто бы не достигла Литвы. Это чисто литературная условность, каковых много в романе (включая анахронизмы, искажение расстояний между географическими пунктами), но Толстой идет на условности вполне сознательно, для ускорения действия, чтобы побыстрей вести героя по кругам ада, в который, по его представлению, ввергла страну опричнина...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});