на чужих костях, и нет им острастки.
– Бывало, каждый год – в Крым. Получку – в карман, семью – под локоть, и в – Крым. В Воркуте метель по улице, а в Крыму шелковое море, генацвали усатые, шашлыки, вина – залейся, не хочу. Девочки… Бывало, и причастишься…
– Хорошо, мама не слышит, – засмеялась дочь. – Кот усатый. Вот вы все какие, мужики…
– Павел Петрович, какую жизнь мы профукали! – Зулус словно только что осмыслил случившееся, трясущейся рукою наполнил рюмки. – Выпьем за упокой, не чокаясь. Ведь мы сами себя похоронили и закопали своими руками. Мы сейчас сквозь щелку гроба смотрим и видим лишь волосатый кукиш русского жида. Надо было всех вместе с царскими останками – в одну яму. Дураки мы, дураки, какого кнура себе на шею завалили…
Я хотел было упрекнуть мужика, де, вы сами шахтеры подкузьмили нам, такого злобного быка выпустили без вязки из хлева. Дивились да радовались, ослепши под землею: экая, мол, русская сила, не чета станет бесенку Горбачеву. Ну прямо богатырь в дозоре на границе, а рядом с ним – Чёрная Морда – гармонист, гулевая душа, а третьим – вровню им – внук писателя и сын адмирала. Ну рылом не вышел, правда, свинья свиньею, только не хрюкает, да не с лица же воду пить, но зато ума палата, на всех достанет. Но вовремя я прикусил язычок, спохватился, вспомнив мудрый наказ бабки Анны: «Смотри, не задирай мужика, за ним горя ходят».
– И плохо, что каждый год – в Крым. Коммунальная квартира… Грязь, свалка. Все на шарманка, нищета, поделенная на всех. Было бы что вспоминать, – язвительно возразил Илья глухим надтреснутым голосом. – А я молодую жену на Канары повезу, потом – на Багамы. Верно, Тань?.. В Египет – пирамиды смотреть, в Китай – суп хлебать из змеиных сердец и ласточкиных гнезд… Вам, старикам, обидно, мы вас понимаем.
– Какой я старик. Мне едва за сорок. Я тебя в калачик одной рукою заверну…
– Ну, не старик, – поправился Илья перед тестем. – Это я так, к слову.
– Вот и выбирай слова. У меня рука тяжелая, – гнул свое Зулус.
– Обожди, дай сказать, отец… Нельзя же плодить нищету.
– Так это же вы наплодили нищету, долбаные демократы… В самом соку мужика на пенсию выкинули. Я бы сколько еще мог ишачить. Шахты позакрывали, людей пинком под зад. Сволочи – одно слово для вас.
Но Илью, оказывается, было трудно сбить с мысли:
– Сколько можно один рубль делить на всех… Поехали по стране, все побросали, как блуждающие триффиды. На вокзалах – ни пожрать, ни поспать. Я-то, Павел Петрович, все на себе испытал: вонь эту, грязь. Какая копейка и заведется в кармане, так некуда потратить. – Илья почему-то обращался ко мне, видимо, тоже побаивался дразнить тестя. Обидится, полезет с кулаками, а тогда и не оборониться.
– Но ведь весь народ поделили на улусы, нищетою загнали в резервации. Мать к сыну не может поехать, дочь к отцу. Это же садизм, утонченный садизм деспотической безнравственной власти, де, я вас не трогаю, как прежде, не посылаю в тюрьмы и на казнь, но вы умрете в безвестности на помойке, а ваши дети станут бродяжничать и где-то подохнут в столице, как тараканы. И так умирают миллион за миллионом. Ведь великая страна кончается…
– Если бы она была великою, то не подпала бы под власть кучки жидомасонов, – язвительно, со скрытым умыслом поддел Илья: де, я-то знаю, кто действительно во всем виноват. – Дорогой профессор! Ваша Россия давно треснула, как плохой глиняный кувшин, все стало вытекать из посуды и иссыхать. Вы живете воспоминаниями, тем, чего уже давно нет, пропало. Да и было ли оно? Это «бальшой» вопрос. Именно вы и живете брюхом, а не мы, молодые. И прежде жили с мечтою о брюхе, чтоб всем сыто. И все. А всех тремя хлебами не накормить.
– Вот у тебя, зятек, наверное, пойдут дети, – вмешался Зулус, не утерпел. – И когда дочь твоя пойдет на панель, а сын в тюрьму, тогда вспомнишь меня. Может, тремя хлебами и трудно накормить такую прорву дармоедов, что сидят на нашей шее, но все-таки были на столе эти три хлеба. А сейчас и одного нет. Лишь сухие заплесневелые корки вы кинули нам, беззубым… А мы-то вас кормили мякишем, сдобным и сладким. Мы вас из последнего вытягивали за уши, ничего не жалели. Все вам, все вам. Жрите, галчата, учитесь… А вы так ничему и не научились. Только и научились чужую кость из миски воровать. Горл охваты…
Татьяна тоже порывалась встрять в перепалку, глаза ее загорелись. Она переводила взгляд с лица на лицо, то хмурилась, то сердечно улыбалась, и тогда на круглых твердых щеках проступали ямочки, а углы пухлых губ, как-то странно задираясь вверх, будто завязывались в узелки. А мне подумалось вдруг: велика, пространна Россия, даже властным взглядом орла не охватить и крохотной толики ее, и вот по всей земле, опятнанной чересполосицей, идут вот такие же словесные схватки; мучается народ, перемалывает внезапную встряску, примеряет новины к себе, ищет путей, чтобы не загрязнуть в тоске, не утонуть в печали. И то, что русак, вроде бы окончательно загнанный в ограды неудобей, по колена утонувший в пошлости и безделице новой жизни, не отвык думать, а пестует душу, – вот в этом и виден здравый спасительный знак для будущей России. Она сбрасывает с плеч опостылевшие, в чем-то уже короткие обветшавшие одежды и, не имея пока портищ нового сукна и полотен, не только выгадывает и кроит из старья новое платье, но и замышляет новые, приличные для своего великаньего роста наряды. В который уже раз огромная Россия становится портняжкою, кутюрье, зашивает и ладит, отглаживает то, что успели напортачить скорые на руку неумехи и злыдни, надсмотрщики и поденщики. Бог ты мой, и какой тяжкий труд снова предстоит нашему народу, чтобы хоть бы дыры залатать в этом протертом рядне, чтобы не выглядеть уж слишком бедным и несчастным. Одни с тоскою глядят назад через века в златоблистающий царский мир, безусловно, видя себя только дворянами, но никак не дворнею; другие уставились на Запад, представляя себя богатыми и сытыми, но не бомжами на свалке или неграми на вокзале, третьи же с угрюмой печалью вспоминают недавнее прошлое, когда за четвертак можно было смотаться в санаторий на юга. Нет, не три богатыря нынче стоят в русском дозоре перед новыми безжалостными гуннами, а сам русак снова задумался на вечном распутье перед вещим камнем, угадывая себе верную дорогу, чтобы вовсе не пропасть.
– Отец, сплюнь трижды, хоть и не веришь ни в Бога, ни в черта. У