теперь сует мне антистрессовый камешек в форме сердечка — погладить на удачу, — пока присяжные занимают свои места.
Тут пристав — прежде довольно веселый парень — вдруг становится пугающе серьезным. Он предупреждает нас, положив руку на кобуру, что, если он увидит хоть какую-нибудь эмоцию на наших лицах, пока зачитывается вердикт, он немедленно выставит нас из здания суда. Он говорит, что в делах об особо тяжких преступлениях решение дается коллегии присяжных чрезвычайно трудно, и горестные вопли, исходящие от любой из сторон, сделают их бремя только тяжелее.
Когда все расселись, встает старшина присяжных заседателей. Не мешкая, он говорит, что они пришли к решению. Он объявляет суду, что они признали подсудимого, Гэри Эрла Лейтермана, виновным в тяжком убийстве первой степени.
Председательствующий судья благодарит их, и они один за другим покидают зал. Совещание длилось четыре с половиной часа, включая перерыв на обед.
Как только за ними закрывается дверь, моя семья разражается бурей эмоций такой силы, какой я от них совсем не ожидала. Один взгляд на моего деда разбивает в пух и прах все мои представления о его психике. Это не лицо сухого, сдержанного старика. Это лицо отца, искаженное животными рыданиями. По очереди мы обнимаем его хрупкую девяностооднолетнюю фигуру, оседающую под этими волнами. Это волны не облегчения, а боли, застарелой боли. Он, наверное, и сам не знал, что хранил ее в себе. Затем я слышу, как впервые за двадцать лет, прошедшие после смерти моей бабушки, он произносит ее имя. Мэриан должна быть здесь, — рыдает он.
Я стараюсь не смотреть на семью Лейтермана. Я знаю, что они безутешны. «Справедливость», может, и свершилась, но сейчас зал суда — это просто комната, полная искалеченных людей, каждого и каждую из которых снедает собственная скорбь — и тяжелое облако скорбей повисает в воздухе.
На протяжении всего процесса мы с матерью ежедневно жаловались на засилье прессы в зале суда — на полное отсутствие приватности, когда с каждым напряженным, страшным или жестоким поворотом событий камеры обращались к нашей скамье, вынуждая нас держать лицо, как бы ни было больно. Но вернувшись к Джилл вечером после оглашения вердикта, мы собираемся у телевизора с необъяснимой разделенной жаждой увидеть себя со стороны в шестичасовых новостях. Мы набиваемся в гостиную и переключаем каналы почти целый час в ожидании сюжета. Но его нет. Вместо этого каналы освещают две местные новости: о трехлетнем мальчике, который каким-то образом сумел прокатиться на водных лыжах по озеру Мичиган, и об аресте сына Ареты Франклин, который пытался украсть велосипед в пригороде неподалеку.
На следующий вечер мой дед бронирует для всей семьи столик в загородном клубе Спринг-Лейк, где он играет в гольф, в нескольких часах езды на запад от Энн-Арбора, близ Маскигона, куда Джейн пыталась добраться в последнюю ночь своей жизни. Оказавшись на месте, мы рассаживаемся вокруг большого стола, накрытого белой скатертью, у панорамного окна, за которым перед надвигающейся грозой пустеет поле для гольфа. Мы все заказываем разные варианты блюд из камбалы, которую здесь готовят лучше всего. Настроение вечера трудно угадать — нужно ли поднять тост? Мы что-то отмечаем? Как можно отмечать то, что одному человеку отныне предстоит убогая жизнь в убогой тюремной системе? Посреди ужина я извиняюсь и делаю вид, что мне нужно в уборную, но вместо этого выскальзываю на улицу. Я бреду по направлению к полю для гольфа, которое наполняется низким гудением сирены, предупреждающей о молниях. Где сейчас Лейтерманы? Что они едят? Полотна дождя захлестывают зеленые холмы. Я борюсь с желанием лечь на траву, почувствовать, как она превращается в хлябь под моим лицом.
Несколько недель спустя в разговоре, который станет одним из наших последних, тот, кого я любила, сказал мне, что пока я была на суде, он ходил купаться в грозу, и в воде его охватило внезапное чувство, что, возможно, нам суждено быть пораженными молнией в один и тот же миг, и тогда весь мучительный кошмар, в котором мы оказались, испарится для нас обоих в одно мгновение. Пока он говорил, я прижимала трубку к уху, как если бы можно было впечатать его голос в свой мозг, как в глину. И я снова увидела бескрайнюю зеленую ширь и хлябь и услышала низкое гудение сирены.
На рассвете, наутро после ужина в загородном клубе я везу мать, ее нового бойфренда и Эмили в аэропорт в Детройте, откуда они собираются вместе лететь в Калифорнию. Я смотрю, как их фигуры и чемоданы исчезают в здании аэропорта, отрезанные одним движением автоматических дверей, выруливаю на дорогу, делаю петлю, которая выбрасывает меня обратно на шоссе, и мчу вперед какое-то время без единой мысли, пока не осознаю, что понятия не имею, где я и куда еду. Как мне попасть домой отсюда? На север, через Канаду? Или попытаться найти Огайо? Мидлтаун — это дом? У меня там одежда, посуда и книги, но в остальном мне всё равно, возвращаться или нет. Моя работа там закончилась, моя любовь там закончилась. Когда я думаю о восточном побережье, то вижу только зияющую темноту, как ночью в музее, расчерченную то тут, то там штрихами голубоватого света, следами слез и спермы, когда-то пролитых в разнообразных спальнях, гостиничных номерах, аллеях, лесах и машинах.
Я останавливаюсь на обочине шоссе и перерываю весь салон в поисках атласа автомобильных дорог — старый и рваный, он с тем же успехом мог быть на кириллице. Моя голова не на месте. Не поехать ли мне к Ниагарскому водопаду? Или в Монреаль? А как насчет Акрона — кажется, у отца был младший брат, который когда-то жил в Акроне? А где остальные братья и сестры моего отца, мои дяди и тети, которых мы с Эмили не видели и с которыми не говорили ни разу за двадцать лет после его похорон? Они вообще были на похоронах? А его родители? Я знаю, что матери не было — она умерла за год до моего отца, в шестьдесят лет. Но отец? Кажется, он умер год спустя, тоже молодым, но я не уверена. От чего они умерли? В моей памяти отец моего отца умер от горя, потеряв жену, а вслед за ней — любимого сына. Кажется, кто-то из моих двоюродных братьев облился бензином и поджег себя несколько лет спустя? Что с ним стало? Почему Джейн сама не могла доехать до дома? У нее что, не было своей машины? У женщин вообще были машины в 1969 году?
Я опускаю лоб на руль, ощущая, как