Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он боялся в любой миг услышать то, что неизбежно должно было прозвучать и на что ему нечего было ответить. И вот это прозвучало, и он это услыхал. Высказал это кто-то один, не важно кто; Рувим не видел, кто именно оказался случайно первым; мысль эта была у всех: «Он должен исчезнуть».
— Исчезнуть, — кивнул головой Рувим, горько повторив это слово. — Ты говоришь это. Но ты не говоришь — куда.
— Вообще исчезнуть, — отвечал тот же голос. — В яму, чтобы его больше на свете не было. Его давно могло бы не быть на свете, а уж теперь его и вовсе не должно быть.
— Совершенно согласен с тобой! — отвечал Рувим с горькой издевкой. — А потом мы явимся к Иакову, его отцу, без него. «Где мальчик?» — спросит он невзначай. «Его больше нет на свете», — ответим мы. А если он спросит: «Почему его больше нет?» — мы ответим: «Мы убили его».
Наступило молчанье.
— Нет, — сказал Дан, — не так. Послушайте меня, братья. Меня называют змеем и аспидом, и в известной изворотливости мне нельзя отказать. Вот как мы сделаем: мы сведем его в могилу, точнее, бросим в яму, в этот высохший, наполовину засыпанный колодец, в котором нет воды. Так он будет и в безопасности и устранен, и пусть увидит, чего стоят его сны. А Иакову мы солжем и невозмутимо заявим: «Мы не видели его и не знаем, есть ли он вообще на свете. Если нет, значит, его сожрал хищный зверь. О горе!» «О горе» придется прибавить ради лжи.
— Тише! — сказал Неффалим. — Ведь он же лежит рядом и слышит нас!
— Что из того? — ответил Дан. — Он никому этого не расскажет. Если он слышит нас, то это лишний довод в пользу того, что ему нельзя уйти отсюда, но ему и раньше нельзя было уйти отсюда, и значит, все сходится к одному. Мы можем спокойно говорить при нем, ибо он уже почти мертв.
Из вздыбленной груди связанного Иосифа, покрытой красноватыми, нежными родинками, вырвалось всхлипыванье. Он плакал.
— Слышите, и вам не жаль его? — спросил Рувим.
— Что это, Рувим, — ответил ему Иуда, — зачем ты заговорил о жалости, даже если иным из нас жаль его так же, как и тебе? Разве из того, что он сейчас плачет, следует, что этот негодяй не вел себя нагло всю свою жизнь и не порочил нас в глазах отца гнуснейшим лукавством? Разве жалость — достаточное основание пренебречь необходимостью и дать ему уйти отсюда и обо всем донести отцу? Так что толку говорить о жалости, даже если иному из нас и жаль его? Разве он не слышал, как мы собираемся лгать Иакову? А слышал это он уже за пределами своей жизни, независимо от того, жаль нам его или не жаль. Дан сказал правду: он уже почти мертв.
— Вы правы, — сказал тогда Рувим. — Мы бросим его в яму.
Иосиф снова горестно всхлипнул.
— Но ведь он еще плачет, — счел нужным напомнить кто-то.
— Что же ему, и плакать нельзя? — воскликнул Рувим. — Позволь ему хоть поплакать, сходя в могилу!
Тут прозвучали слова, которых мы не воспроизводим буквально, потому что они испугали бы чувствительность новейшего времени и как раз в буквальном воспроизведенье выставили бы братьев или некоторых из них в преувеличенно дурном свете. Это факт, что Симеон и Левий, а также прямодушный Гад вызвались без проволочки прикончить связанного. Близнецы хотели воспользоваться для этого посохом, размахнувшись им, по доброму Каинову примеру, во всю силу обеих рук. Гад выразил готовность живехонько перерезать Иосифу горло ножом, как это сделал некогда Иаков с козлятами, шкурки которых потребовались ему для обмана Исаака. Такие предложения были высказаны, этого нельзя отрицать; но мы не хотим, чтобы читатель окончательно отшатнулся от сыновей Иакова и навсегда отказал им в прощении, а потому и не воспроизводим подлинных слов братьев. Это было сказано, потому что не могло не быть сказано, потому что такова, выражаясь нашим языком, была логика вещей. Закономерно было также, что произнесли эти слова и предложили свои услуги те, чьей роли на земле это больше всего отвечало и кто в данном случае повиновался, так сказать, своему мифу, — буйные близнецы и прямой Гад.
Но Рувим не позволил это сделать. Известно, что он оказал им сопротивление и не пожелал, чтобы с Иосифом обошлись, как с Авелем или как с теми козлятами. «Я против этого и воспротивлюсь этому», — сказал он, и сослался на свое первородство по Лииной линии, которое, несмотря на паденье и проклятье, придавало, как он полагал, слову его особый вес. Ведь они же сами сказали, что мальчик уже почти мертв. Он способен разве что немного поплакать, но ни на что больше, и достаточно бросить его в яму. Пусть они только поглядят на него, ведь это уже не прежний Иосиф-сновидец, он стал совсем неузнаваем после того, что случилось и в чем он, Рувим, участвовал не меньше других, и участвовал бы еще деятельнее, если бы его не толкали со всех сторон. Но то, что случилось, — это именно только случай, а не поступок, поступком случившееся нельзя назвать. Случилось оно, правда, благодаря им, братьям, но они не совершили поступка, все вышло само собой. А теперь они хотят сознательно и обдуманно совершить ужасный поступок и, подняв руку на мальчика, пролить отцовскую кровь, которая до сих пор просто лилась, хотя и благодаря им. Но одно дело литься, другое — проливать. Это в мире такие же разные вещи, как случай и поступок, и если они не видят тут разницы, значит, они обижены разумом. Вправе ли они вершить суд, когда дело касается их самих, и вдобавок собственноручно исполнять приговор? Нет, кровопролитья он не потерпит. Единственное, что им остается после случившегося, — это бросить мальчика в яму и предоставить дальнейшее случаю.
Так говорил большой Рувим, но никто никогда не верил, что он обманывал самого себя, действительно придавал такое огромное значенье разнице между поступком и случаем и считал, что оставить мальчика погибать в яме не значит поднять на него руку. Когда Иегуда несколько позднее спросил, что пользы не проливать крови, если брат все равно будет убит, в его вопросе для Рувима не было ничего неожиданного. Человечество давно уже заглянуло в душу Рувима и поняло, что хотел он лишь одного: выиграть время, — он не мог бы сказать зачем, — просто выиграть время как таковое, продлить надежду, что он спасет Иосифа от их рук и так или иначе вернет отцу. Страх перед Иаковом и сурово-застенчивая любовь к ненавистному брату — вот что заставляло его тайно стремиться к этому и помышлять о предательстве — иначе этого не назовешь — в отношении братьев. Но ведь Рувим, бушующая вода, должен был всячески заглаживать свою вину перед Иаковом, а доставь он Иосифа отцу, разве это с избытком не искупило бы истории с Валлой, не сняло бы с него проклятья и не восстановило бы его первородства? Мы не делаем вид, что в точности знаем все помыслы и желанья Рувима, и не хотим умалять мотивы его поведения. Но разве мы умаляем их, допуская возможность, что он втайне надеялся и спасти, и вместе победить сына Рахили?
Надо сказать, что его требование воздержаться от поступков и положиться на случай не вызвало особого сопротивленья у братьев. Конечно, они были бы рады, если бы их поступок привел их к цели, оставаясь еще случаем — вслепую, единым махом; но брать на себя всю полноту ответственности за этот поступок, совершив его после отрезвившей их передышки, как обдуманную казнь, не хотелось, в сущности, никому, даже близнецам, при всей их дикости, даже Гаддиилу, при всей его прямоте; они были рады, что им не досталось поручение, касавшееся головы и горла, и что снова восторжествовали авторитет и лозунг Рувима, который прежде призвал их связать Иосифа, а теперь — бросить его в колодец.
«В яму!» — таково было единодушное решенье, и, схватив веревку, которой был связан Иосиф, вцепившись в свою жертву, они через поле потащили несчастного к тому месту, где в стороне от выгона находилась пустая цистерна. Одни тянули его, впрягшись спереди, другие помогали с обоих боков, третьи рысцою бежали сзади. Ре'увим не бежал, он широко шагал в конце шествия, и когда на пути попадались камень, опасный пень или колючий куст, он подхватывал влекомого и приподнимал его, чтобы не причинять ему лишней боли.
Так тащили они Иосифа к яме с громкими прибаутками, ибо братьями овладела тут своеобразная веселость, бесшабашная удаль дружной работы; они смеялись, шутили, кричали друг другу всяческий вздор, вроде того, что они, мол, волокут хорошо увязанный сноп, который сейчас склонится в дыру, в колодец, в бездну. Весело же им было только от облегчавшего душу сознания, что они не должны действовать по образцу истории с Авелем или с козлятами; дурачились они еще и затем, чтобы не слышать воплей и стонов Иосифа, который не переставал взывать к ним рассеченными своими губами:
— Братья! Смилуйтесь! Что вы делаете! Остановитесь! Ах, ах, горе мне!
Это ему не помогало, они волокли его все дальше и дальше по траве и через кусты, пока не достигли поросшего мохом склона; здесь они спустились в прохладную, облицованную камнем лощинку с чахлыми побегами дубов и смоковниц в просветах ветхой кладки и потрескавшихся плитах настила, протащив туда по крутым, основательно выщербленным ступеням связанного Иосифа, который отчаянно забился у них в руках, ибо его ужаснули устроенный там колодец, дыра колодца, и особенно замшелый, в выбоинах, камень, лежавший рядом на плитах и служивший крышкой. Но как Иосиф ни сопротивлялся и как ни плакал, с ужасом глядя неотекшим глазом в черноту круглой дыры, они с прибаутками подняли его на край и с силой толкнули, и он полетел в неведомую глубину.
- Иосиф в Египте - Томас Манн - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Обманутая - Томас Манн - Классическая проза