Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крупное, размякшее лицо Евгения Ивановича нависло над руками, неподвижно лежавшими на белой скатерти. Я спросил осторожно:
— После этого вы и стали верующим?
— Нет, опять не так просто. Я понял веру своей матери, но сам еще не верил. Я был уже другой человек, и вера моей матери мне не подходила. Я не мог признать бога на иконе, не доказав сам себе, что он существует.
— И вы доказали? Насколько я знаю, этого еще никому не удавалось.
— Я доказал сам себе. Другие могут не соглашаться с моими доказательствами.
— И как же? Если не секрет.
— Выражаясь языком математики, я отверг одну аксиому и начал доказательство от противного.
— Как так?
— Мне говорили, что окружающий нас мир существует вечно, что не было ни начала, не будет конца этого мира… Так мне говорили, я этому верил. Заметьте, верил на слово, без доказательства, как верят в геометрии, что параллельные прямые при своем продолжении не пересекаются. Никто не может доказать — было ли начало и будет ли конец мира… Материалисты нисколько не конкретнее идеалистов. Они упирают на то, что никто не видел созидающий дух, ни один ученый не уловил своими инструментами, не доказал расчетами присутствие бога, следовательно, бог отсутствует, опыт жизни подтверждает это. Но опыт жизни подтверждает и аксиому Евклидовой геометрии — параллельные прямые при своем продолжении не пересекаются. Однако появился Лобачевский и заявил — параллельные прямые при бесконечном продолжении пересекаются! И он оказался не менее прав, чем Евклид. Почему я не могу отвергнуть аксиому материалистов и не поверить в духовную силу, создавшую мир?
— Выходит, правы вы, прав я. Сплошной компромисс, думай кто во что горазд, не так ли?
— Я могу ответить только одно: я верю в свое.
— Все-таки не доказав себе?
— Для меня достаточно и этих доказательств.
— Ну тогда вы мне напоминаете незадачливого судью, который говорит подсудимому: ты не привел мне доказательств, что ты не украл, я не могу доказать, что ты украл, следовательно, ты виноват.
Морщихин в ответ упрямо молчал.
Бескрайне велик, сложен, запутан мир, в котором живет человечество. Одних это величие, эта сложность панически пугает, они напоминают им — мал, ничтожен, слаб человек перед необъятной природой. Проще придумать некоего бога, все непонятное списать на него, успокоиться, узаконить свое бессилие. Долой сомнения! Да здравствует слепая вера!
Другие с вызовом смотрят на бескрайнюю природу. Они верят, что ее секреты доступны уму. И если они признают свои слабости, то признают честно, не прикрывают их недоступным богом.
Для одних человек — раб божий. Для других — сам по себе бог, умеющий творить чудеса. Считают, что воюют только два взгляда на мир, — нет, враждуют в человеческой среде два характера: пассивный и активный, робкий и дерзкий!
И пусть меня не ловят на слове. Я не утверждаю, что идеалисты не могут обладать личной дерзостью и активностью. Но все-таки мир двигали вперед материалисты, хотя бы они по привычке или из заблуждения возносили подчас искренние молитвы к несуществующему богу. Говорят, Дарвин был примерным прихожанином — какое мне до этого дело! Я знаю, его учение стало мощным оружием против господа бога!
Когда-то библейский бог был непогрешим, теперь в более или менее просвещенных умах таких вот морщихиных спешно создается новый бог, которого пытаются подпереть со всех сторон теориями Лобачевского или Эйнштейна. Боги ниспровергаются, человеческие слабости остаются!
— Вы не верите в примитивного бога, которого преподносит церковь, — заговорил я после молчания. — Тем не менее вы держите в доме иконы. Для чего? Вы молитесь перед ними?
— Да, молюсь.
— Тому богу, который на них нарисован?
— Не совсем… Когда я хочу обозначить в формуле неизвестное число, то ставлю значок икс. Я бы мог своей властью поставить любую букву латинского, славянского, какого угодно алфавита. Мог бы икс заменить замысловатой закорючкой, запятой, знаком восклицания или знаком вопроса — все означало бы неизвестное мне число. Но я привык ставить икс. Так и обычная икона для меня условное обозначение бога. Не я его ввел, не мне его изменять. Когда мне нужно как-то выразить свою веру, я иду к иконе, пользуюсь заученными молитвами…
Я узнал наконец-то, что за человек Евгений Иванович Морщихин. Узнал с запозданием на целых десять лет! Было жалко его. Он обмолвился: «Все мы сироты в этом мире». Нелепое, никому не нужное подвижничество осиротило его, отдалило от людей. Сам виноват — верно! Но разве человека, попавшего по своей вине под машину, ставшего на всю жизнь калекой, меньше жаль, чем того, с кем случалась такая же беда по чужой вине? Сирота!.. А этому сироте перевалило за пятьдесят.
21
Евгений Иванович проводил меня до калитки.
Вчеканенная в черное небо луна висела над тесовыми и железными крышами, над дымчато-голыми деревьями, над раскисшими от грязи улочками и переулками, над всем нашим тесным городом. И где-то за дворами тяжко ворочалась выпиравшая из берегов река. И широкие лужи прятались в густые тени домов и в узорчатые тени деревьев. И в кротком воздухе тянуло вдруг пресно пахнувшей студеной водой. А над всем ласковое, всепобеждающее, чудодейственное тепло весны…
Радуюсь я возвышенной чистоте лунного света (живой человек — не могу не радоваться), а все же заботы дня сильней этой радости, они тревожат, они гнетут, не в силах отмахнуться от них…
Евгений Иванович стоял рядом, в пиджаке, накинутом поверх нижней рубахи, безмолвный, застывший, широкое лицо при свете луны казалось вырубленным из темного дерева. Неподвижным взглядом он упрямо глядел в конец улицы.
Несмотря на поздний час, город не спал. От соседней калитки, накрытой просторной тенью, доносилась тихая, токующая беседа. Вдали, в той стороне, куда упорно уставился Евгений Иванович, пела молодежь. Пели бесхитростно и счастливо, пели, словно дышали. И слова песни, просты, бездумны, в другое бы время казались затертыми, опостылевшими:
Расцвела сирень-черемуха в садуНа мое несчастье, на мою беду…
Мы стояли бок о бок и молчали. Два человека, живущих в одном мире, делающих одно дело, встречающихся ежедневно с одними и теми же людьми. Светит луна, а я на нее гляжу одними глазами, он — другими; поют про «сирень-черемуху» — я слушаю так, он — иначе… И на счастье мы смотрим по-разному. «Все мы сироты в этом мире…» Отшельник среди людей, он ищет счастья внутри себя. А если и бывает счастье, упрятанное от других, то оно наверняка минутное, проходящее, неустойчивое, а значит, и ненастоящее. «Все мы сироты в этом мире…» Что за страшный был бы мир, если бы его населяли такие вот нелюдимые отшельники!
Стоим и молчим…
— Анатолий Матвеевич, — заговорил он стеснительно прерывающимся голосом, — я более десяти лет работал вместе с вами… и, кажется, работал безупречно… Анатолий Матвеевич, мне осталось всего два года до пенсии…
«Два года до пенсии…» — эти слова сказали мне больше клятв и заверений. Еще два года до покойной жизни, он дорожит этим. Не оставалось сомнений — он не осмеливался заикаться в стенах школы о боге и не осмелится, если сохранить в нем надежду на пенсию. Два года… Нельзя же не принимать это в расчет. Что с ним делать?
— Но вам сейчас будет трудно работать, — возразил я. — До сегодняшнего дня учителя и ученики принимали вас… не могу подыскать другого слова — за единомышленника, скажем. Теперь же обострятся отношения… Подумайте.
Евгений Иванович по-прежнему смотрел в конец улицы, в дальнюю песню.
— Я думал об этом… — заговорил он с усилием. — Два года до пенсии… Чуть не полжизни ждал, ну еще два года потерплю как-нибудь. Что скрывать, мне ведь и до этого нелегко было: таись, оглядывайся, сторонись, ежели люди к тебе тянутся… Нелегко… А теперь, может, проще станет. Буду учить, как учил. Принимайте от меня логарифмы, доказательства теорем, понятия о квадратных корнях, берите все, что могу дать полезного, а от остального увольте… Остальное — мое. Два года, Анатолий Матвеевич.
Я молчал, испытывая растерянность и гнетущую тяжесть от соседства этого человека. Наконец я произнес:
— Ничего не могу пока обещать. Хочу обдумать… — Сдержанно простился: — До свидания.
Евгений Иванович проводил меня тяжелым вздохом.
Выбирая дорогу, оскальзываясь на грязи, я шагал навстречу песне. С той и с другой стороны на затененных крылечках возле каждого дома вспыхивали и гасли огоньки цигарок — город не спешил спать в эту ночь. Что с ним делать? Освободить от работы и забыть?.. Но если освободим, Морщихин не исчезнет из города, будет жить рядом, в десяти минутах ходьбы от школы. И уж тогда он будет не простым Морщихиным, а обиженным человеком, со славой пострадавшего правдолюбца. Кто помешает, скажем, той же Тосе Лубковой посочувствовать ему, что помешает ей бывать у опального учителя?.. Освободить? Ой ли… А тут еще — два года до пенсии. Нельзя же от этого отмахнуться…
- Шестьдесят свечей - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Три мешка сорной пшеницы - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Берег - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Левый берег (сборник) - Варлам Шаламов - Советская классическая проза