И тут королева не выдержала. Она сорвала с головы шляпу с вуалью, разметала волосы и, откинувшись на спинку дивана, расхохоталась. Она хохотала так, что поручик побледнел, считая, что с ней случился приступ истерии.
Однако довольно скоро понял, что ничего страшного. Просто королева… хохочет. Забыв, что она королева и что находятся они в чужом доме; что во дворце ее будет ждать король, который невинно поинтересуется, как ей спалось у графини д’Оранж, где она весь вечер, конечно же, вызывала духов своих славных предков, испрашивая у них совета и познавая свою судьбу.
Королева все хохотала и хохотала. До хрипоты, до слез.
И какой же прекрасной казалась она в эти минуты поручику! Какими мизерными представлялись ему собственные страхи перед королем за свою карьеру и свою жизнь! Гнев короля, виселица?! Только-то и всего! И какими ничтожными казались обиды, нечаянно нанесенные ему де Брежи не по его, графа, воле.
А королева все смеялась и смеялась. Как может смеяться только королева.
35
Свинцовый туман медленно поднимался к крышам одноэтажных домов, к вершинам деревьев, шпилям дворцов и костелов и медленно сползал по ним к дымящейся, словно бы закипающей на северном, мазурском, ветру Висле. Однако расплавленное ядро солнца застряло в серой стене поднебесья, не взрываясь лучами, но и не остывая; чтобы висеть над столицей королевства, словно светильник правды: везде присутствуя, но никого не согревая.
Хмельницкий, Сирко, Гяур и их спутники вышли из трактира сразу же, как только трактирщик Изаарян показал пальцем в окно:
— Пора. Они уже вершат.
Эти слова казачьи офицеры восприняли, как заговорщики — сигнал к выступлению. Хотя отлично понимали, что заговор их раскрыт и обречен.
Процессия уже подходила к площади. Она двигалась по улочке, с которой был вход в их постоялый двор.
Приговоренный — рослый широкоплечий мужик с косматой седовласой головой, одетый в тряпье, которое едва прикрывало его тело, — на какое-то мгновение остановился как раз у входа в это пристанище странников. Не для того, чтобы попытаться бежать, а чтобы передохнуть, подставив лицо первым лучам разгорающегося светила. Но даже солнце в этой стране было холодным, чужим и безразличным к нему.
Пробираясь навстречу процессии, Хмельницкий обратил внимание, что внешне обреченный держится совершенно спокойно. Он шел, расправив широкие, слегка обвисавшие плечи, и осматривал всех с таким достоинством, словно восходил на амвон, с которого через несколько минут должен возвестить, что принес этому городу, этой стране, всем людям то, чего не смог принести никакой другой атаман, полководец, монарх или мудрец, — свободу и справедливость.
Именно с этим мужественно-ироничным выражением лица, с этим пронизывающим взглядом он, очевидно, и мечтал въехать когда-нибудь во главе своего войска если не в Варшаву, то, по крайней мере, в Киев, Львов или хотя бы в Каменец. И, наверное, даже в самых мрачных мечтаниях своих не предполагал, что войдет во главе такой скорбной процессии на одну из площадей Варшавы — без армии, без славы, приговоренным к казни.
«Смотри, — сказал себе Хмельницкий. — Не исключено, что этот же путь придется пройти и тебе: с поля боя — под секиру палача. Голгофа предводителя любого восстания».
По тому, как обреченный держался, с каким презрением смотрел на открывшуюся ему плаху и окружавших его стражников, Хмельницкий догадался, что вожак этот — не из крестьян или ремесленников. Такое глубокое, истинное презрение к смерти воспитывают в себе только те, кто вырастал и мужал на Сечи, и для кого походы, бой, повседневный риск давно стали неотъемлемыми атрибутами жизни.
— …За вышеозначенные преступления против подданных его величества короля Речи Посполитой, — хрипло выкрикивал глашатай, а двое помощников, стоя в толпе, повторяли каждое его слово, — сей изменник и предводитель бунтовщиков, кои учиняли погромы в землях Киевского и Брацлавского воеводств, приговаривается к казни через четвертование, которое произвести сегодня…
«Вот и вся честь предводителю бунтовщиков», — продолжил свои размышления Хмельницкий. Он и не заметил, как начал воспринимать все происходящее так, словно все это происходило с ним самим: кандалы, конвой, скучающий палач и этот полупьяный глашатай…
— Так кого собираются казнить? — негромко спросил Гяур, едва протолкавшись к Сирко через большую стаю бурсаков, толпившихся вперемешку с солдатами.
— Руководителя крестьянского восстания в Украине, — также вполголоса ответил Сирко. — Видно, добрый был вояка, раз ляхи удостоили его чести быть казненным в Варшаве.
— Но сколько их уже казнено по местечкам и крепостям Украины и Польши! — заметил Хмельницкий. — И скольких еще ожидают секиры и виселицы.
— Люди добрые! Коли есть здесь кто православного рода или с Украины пришедший, передайте, что Семен Голытьба сложил голову, как подобает казаку и православному! А вы, шляхта, — потряс обреченный кандалами, поднимая их высоко над головой, — вы еще заплачете по своей Польше кровавыми слезами!
— Слышим, казак, слышим! — громким, неожиданно могучим голосом откликнулся Сирко. — Расскажем и помолимся!
Стоявший вполоборота к ним Голытьба резко повернулся, отыскал взглядом, распознал по казачьим одеждам Хмельницкого и Сирко и снова поднял руки, потрясая кандалами. Цепной скрежет их поплыл над площадью, словно поминальный звон.
Возмущенный словами Сирко, какой-то шляхтич со шрамом на скуле схватился за саблю и рванулся к нему. Но Гяур — он был облачен в мундир и доспехи прусского офицера, поэтому никто не мог признать в нем ни казака, ни украинца, — заступив собой Сирко и Хмельницкого, перехватил руку шляхтича железной хваткой:
— Я казню тебя раньше, чем казнят приговоренного, — проговорил он по-французски, чувствуя, как шляхтич оседает под его «пожатием». — И моли Бога, что сегодня я милосердный…
Сабля шляхтича ударилась о мостовую. К нему на помощь бросились еще двое шляхтичей, но увидев, что перед ними какой-то высокородный иностранец, замялись, не зная, как вести себя дальше.
— Это, — кивнул Гяур в сторону казачьих полковников, — личные гости короля. И не смейте хвататься в их присутствии за оружие.
Оглянувшись, он увидел, что чуть позади уже встали плечом к плечу сотник Гуран и, как всегда мрачный, оруженосец Улич со своим устрашающим копье-мечом.
— Они все должны быть там, — прошептал шляхтич со шрамом, бледнея, и кивнул в сторону плахи. — Все, как один, — добавил он, уже почувствовав, что рука его свободна. — Проклятое казачье, это оно погубило Польшу.